Они одновременно почувствовали себя отвратительно: и Орина, и Сана. Он свернулся внутри раковины ее правого уха, точно шелудивый пес в конуре, углубиться хотя бы в среднее ухо у него не было ни сил, ни желанья. Никогда он не думал, что, когда Ирина подступит к черте — то и он окажется на пороге. Никогда он не думал, что ее смертельная болезнь скажется на нем — что и он станет болен. У него нечему было болеть — и все же он ощущал себя насквозь больным, ему казалось, что он вот-вот порвется в клочки, точно гнилая сеть. Он ощущал себя дорожной пылью, случайно поднятой ветром и на мгновение сформированной в бурун, чтобы тотчас — пылинка за пылинкой— рассеяться в равнодушном пространстве.
Крошечка лежала, крепко смежив веки, а когда открывала глаза, видела перед собой сутулую спину дедушки Диомеда; краем глаза — фигуру матери, тесно возвышавшуюся рядом. Повернуть голову она не могла; просверки ослепительного лета из-под приподнятых ресниц, по краям повозки, — были невыносимы: лето оставалось незыблемым, а она уезжала, лохматый монгол увозил ее. От тряски она впадала в горячечное забытье, а когда приходила в себя, ее начинало рвать, от чего лопалась голова. Дорога казалась ей бесконечной.
Когда в следующий раз она пришла в себя, все было кончено — она оказалась в коридоре, узком и длинном: ни матери, ни дедушки Диомеда, ни лета — ничего уже не было. Она была раздета, укрыта простыней и лежала. Люди в белых халатах сновали мимо нее, входили в какие-то двери и выходили из них, раздавались голоса, сделав усилие, она начинала понимать значение слов:
— (Невест ужам — нет.) Мест уже нет… (Лопаты перепончаты.) Палаты переполнены… (Пять! Ребенок.) Опять ребенок…
— Позовите врача! Да скорее же! Валя, бегом в третью палату! Что ты там возишься! Капельницу неси! Ты шприц вскипятила?
Торопливо подошла медсестра и водрузила рядом с ней пугало, башкой которому служила перевернутая стеклянная банка с какой-то жидкостью, от банки тянулась к ней резиновая трубка; в вену ей вонзили иголку — и голова пугала стала постепенно пустеть, становясь прозрачной. Пугало было жалко.
Потом оно исчезло, но ей удалось увидеть: видимо, пугало перешло коридор вброд, теперь оно торчало возле койки, полосатой спинкой упиравшейся в такую же спинку ее кровати. Сквозь прутья она разглядела рыжеволосый затылок лежащего. А впереди той койки были еще кровати — они стояли в ряд, точно вагоны остановившегося поезда. И в конце коридора сияло яркое, до боли, окно. Туда все они, по-щучьему веленью, верхом на панцирных койках— хотели уехать: на станцию Золотое Лето.
Кто-то рядом с ней говорил:
— Павлик Краснов и эта девочка — из одного села. Надо же: и лежат по соседству.
Очнувшись в другой раз, она увидела лампочку на потолке, забранную плафоном, над самой головой; свет резал глаза, а квадрат окна впереди стал черным: Лето закрылось на переучет.
Она увидела, как медсестра склонилась над тем, кто лежал на койке впереди, а потом отшатнулась, вскрикнула и побежала, стала звать:
— Алевтина Юрьевна, Алевтина Юрьевна! Да где же она! Да что же это… Нет, я больше не могу…
А под ее койкой разверзался пол: там оказалось подполье, дверца стремительно открылась — и она, вместе с койкой, ухнула вниз, сначала падала бешено, а после медленно, точно попала в космическое пространство, как Валентина Терешкова. Простыня ее взлетела, она протянула руку, хотела поймать — и не смогла: только проводила взглядом белый промельк. Сильно придавила головой подушку, чтоб и та не сбежала — ведь она не грязнуля, она послушная девочка, каждый день мыла руки перед едой и умывалась (водичка-водичка, умой мое личико), вот только выпила не того молока…
Что же там — внизу: твердь или вода? А может, Млечный путь, Молочная река — розовое-розовое молоко… Не пейте, дети, молоко — будете здоровы!
Кто-то склонился над ней и вынес речной приговор: «Кама!»
Когда Крошечка пришла в себя, было опять светло. Голова не болела, не кружилась, тело не ломило, она сошла с койки на пол, взглянула на себя: эх, одежда на ней больничная — полосатая пижама. Босые ноги сунула в дерматиновые тапочки. Дежурная медсестра — незнакомая: некоторых она узнавала в лицо, — подошла к ней и, улыбнувшись, сказала:
— Вот видишь, а ты боялась… Ничего страшного не произошло… Вот ты и выздоровела! Мы почти всех излечиваем. Беги к главврачу — за выпиской. Во-он кабинет, в конце коридора, последняя дверь, как раз у окошка.
Все двери в деревянном коридоре оказались плотно прикрыты, она оглянулась: медсестра прижала палец к губам, дескать, идет тихий час, шуметь нельзя, — и Орина кивнула, пошла на цыпочках. Кровати, которые, как она помнила, стояли здесь, вынесли, осталась только ее койка, поэтому коридор казался пустым и просторным. Подошла к окну — и оторопела: деревья в больничном саду сменили однотонно-зеленые летние халаты на пятнистые осенние. Значит, вот сколько времени она проболела: уже и осень наступила!
Крошечка нерешительно постучала, услышала: «Войдите!» — и вошла.
За столом, склонившись, сидела и что-то писала полная круглоликая женщина; не отрываясь от писанины, она кивнула: садись, подожди…
На топчане, покрытом белой простыней, из-под которой — с конца, противоположного приподнятому изголовью, — выглядывала оранжевая клеенка, с краешка, как раз на клеенке сидел мальчик… Она тотчас узнала: это был Павлик Краснов, сын Пандоры, которого прежде нее увезли в пургинскую больницу. Павлик бросил на нее быстрый взгляд — и отвернулся. Крошечка осталась стоять. Врач, дописав предложение, поставила в конце жирный восклицательный знак — так что прорвала пером бумагу, — и поднялась из-за стола. Из-под белого халата выглядывали щегольские, военного образца сапожки. Подойдя к Орине, она хмуро сказала:
— Я вижу, ты меня не помнишь? А ведь я живу в вашей же улице, тетя Шура Александрова, неужто не узнаёшь?
Крошечка решила кивнуть: в их улице и впрямь жили Александровы, правда, она видела — пару раз — только старуху Александрову, с остальными членами этой семьи ей познакомиться не довелось.
— Ну ясно: ты меня не помнишь! Вот и Павлик тоже не помнит… Я ведь с раннего утра ухожу: еще и светать не начинает, а возвращаюсь — все уж спят. Ни выходных, ни проходных… Вот работа! Да твоя бабушка все про это знает — она ведь фельдшер, тоже достается…
— Она уж на пенсии, — уточнила Орина.
— Нуда, да… Так вот твоя выписка! Ты теперь здорова — можешь отправляться домой…
Крошечка, получив в руки какую-то бумагу, несколько смешалась…
— А разве… за мной не приехали? Мама… или бабушка?
— Не обессудь: не успели им сообщить. Я-то ведь во время эпидемии прямо тут в больнице и живу, больше передать было не с кем… А место занимать, сама понимаешь, нельзя, каждый час дорог! Очень уж много у нас нынче народу! Во-он очередь какая выстроилась к приемному покою — погляди…