Обетованная земля | Страница: 68

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Акула тоже встала.

— По-моему, вы хотели показать мне еще одного Дега? — спросил он как бы невзначай.

— Это того, что в спальне у жены висит? — Блэк колебался. Потом я услышал звонок. — Господин Зоммер, моя жена у себя?

— Она полчаса назад вышла.

— Тогда, пожалуйста, принесите-ка нам того Дега, что висит у зеркала.

— Боюсь, придется немного подождать, господин Блэк, — сказал я. — Стена там у вас ненадежная, пришлось деревянный дюбель вставить. Ну и картину к этому дюбелю на шурупе прикрепить. Но все равно снять ее — минутное дело.

— Оставьте, — сказал Блэк. — Лучше мы сами сходим туда и посмотрим. Как вы считаете, господин Купер?

— Я-то не против.

Я снова притаился в своем логове среди картин, как Фафнир на золоте Рейна [37] . Через некоторое время они вернулись, и я был послан в спальню, дабы отвинтить крепежи и принести картину вниз. Поскольку отвинчивать было нечего, я провел в спальне несколько минут просто так. Окно спальни выходило во двор, и в противоположном окне, где кухня, я увидел госпожу Блэк. Она сделала вопросительный жест. Я энергично покачал головой: нет, пока нельзя! Госпоже Блэк все еще надлежало оставаться на кухне.

Я принес картину в серый плюшевый салон и вышел. Продолжение разговора я уже слышать не мог: Блэк плотно притворил за мной дверь. А мне так хотелось насладиться деликатностью, с которой он даст понять, что картина эта — его подарок жене к десятилетию их свадьбы и что, в сущности, он очень хотел бы ее сохранить; впрочем, в одном я не сомневался: Блэк сделает это столь искусно, что акула не учует ни малейшего подвоха.

Прошло еще примерно полчаса, после чего Блэк сам явился ко мне и вызволил меня из моего эстетического затворничества.

— Дега можете обратно не вешать, — сообщил он мне. — Завтра доставите его господину Куперу.

— Поздравляю!

Он скривился.

— На что только не приходится пускаться! А ради чего? Через два года он будет в кулачок смеяться — так подскочат картины в цене!

Я повторил вопрос Купера.

— Тогда зачем вы вообще продаете?

— Потому что не могу без этого! Меня увлекает сам торг! Я по натуре игрок. Но в наши дни достойных противников уже не осталось. В сущности, я играю против самого себя. Кстати, придумка насчет привинченной картины была совсем недурна. Вы делаете успехи.

Вечером я пошел к Джесси Штайн. И застал ее с заплаканными глазами, в состоянии крайней подавленности. У нее в гостиной сидели еще несколько знакомых, которые, судя по всему, пришли ее утешить.

— Может, я некстати? Я и завтра могу прийти, мне только хотелось поблагодарить.

— За что? — Джесси смотрела на меня с недоумением.

— За помощь с адвокатом, — объяснил я. — За то, что ты послала к нему Бранта. Мне продлили визу еще на два месяца.

Она вдруг залилась слезами.

— Да что случилось? — спросил я у актера Рабиновича, который обнял Джесси и начал ее успокаивать.

— Вы разве не знаете? — шепотом спросил меня Липшютц. — Теллер умер. Позавчера.

Рабинович подал мне знак больше вопросов не задавать. Он препроводил Джесси на софу, после чего вернулся. В кино Рабинович играл маленькие роли злодеев-нацистов, а в жизни был очень добрый, мягкий человек.

— Теллер повесился, — сообщил он мне. — Его нашел Липшютц. Он уже сутки висел, если не двое. У себя в комнате. На люстре. Все лампы горели. В люстре тоже. Должно быть, не хотел умирать в темноте. Так что, наверное, ночью повесился.

Я собрался уходить.

— Лучше останьтесь, — сказал Рабинович. — Чем больше у Джесси людей, тем для нее лучше. Она не выносит одиночества.

Воздух в комнате был спертый и душный. Из какого-то загадочного, первобытного суеверия Джесси не позволяла Открывать окна: дескать, скорбь об умершем нельзя выпускать на свежий воздух, это нанесет покойному ущерб. Когда-то я слыхал, что если в доме покойник, то, наоборот, надо все окна открыть, дабы выпустить на волю его блуждающую душу, но о таком странном обычае — закрыть окна, чтобы сберечь в доме скорбь, когда сам усопший уже лежит где-то в морге, — мне слышать не доводилось.

— Старая я дура, — сказала Джесси и решительно высморкалась. — Пора взять себя в руки. — Она встала. — Сейчас я сварю вам кофе. Или вы чего-нибудь другого хотите?

— Да ничего мы не хотим, Джесси! Оставь, пожалуйста!

— Нет-нет, сейчас я сделаю кофе.

В своем пышном, шуршащем платье она проследовала на кухню.

— Известна хотя бы причина? — спросил я у Рабиновича.

— А разве нужна причина?

Я вспомнил теорию Хирша о двойных и тройных упадках в жизни каждого человека и о том, что люди без корней, вырванные из привычной жизни, особенно подвержены опасности, когда такие упадки совпадают по времени.

— Да нет, — согласился я.

— Он не был особенно беден, так что это не от бедности. И болен не был. Недели две тому назад Липшютц его видел.

— Но он хотя бы работал?

— Он все время писал. Но не печатался. За последние лет десять у него ни строчки не опубликовали, — сказал Липшютц. — Но это со многими так. Чтобы только из-за этого — вряд ли.

— И ничего не оставил? Ни письма, ни записки?

— Ничего. Висел на люстре, лицо синее, язык вывален, глаза раскрыты, и мухи по ним ползают. В общем, довольно жуткая картина. Эти глаза… — Липшютца передернуло. — Самое скверное: Джесси обязательно хочет с ним попрощаться.

— А где он сейчас?

— В похоронном бюро. Их тут называют Funeral Home. Дом упокоения. Звучит-то как! Трупы там прихорашивают. Еще не бывали в этих заведениях? Непременно сходите. Американцы народ молодой, они не желают признавать смерть. Своих мертвых они гримируют, будто те просто спят. А многих и бальзамируют.

— Если он будет накрашен, Джесси может и не… — он недоговорил.

— Вот и мы так подумали. Но у Теллера это почти невозможно скрыть. Столько грима просто не бывает. Да и очень уж дорого. Смерть в Америке ужасно дорогая штука.

— Не только в Америке, — проронил Липшютц.

— Но только не в Германии, — сказал я.

— Во всяком случае, в Америке это очень дорого. Мы и так выбрали самое скромное похоронное бюро. И все равно, даже по самому дешевому разряду, это обойдется во много сотен долларов.

— Будь у Теллера такие деньги, он бы, глядишь, и не повесился, — мрачно заметил Липшютц.