Город опустил тяжелый взгляд,
Память нашу украл,
Что же ты проходишь мимо, брат,
Что ж ты отвернулась, сестра?
Я стою с гитарой у метро,
Я с удачей нынче врозь,
Молча подойди и память тронь,
В кепку мелкий никель брось.
Помнишь, брат, когда-то мы с тобой
Вместе брали перевал?
На двоих патроны, зной и боль,
И меня ты товарищем звал.
Я, как пес, ловлю знакомый взгляд
За автомобильным стеклом,
Бросьте десять центов, я ж ваш брат,
Просто мне не повезло.
Помнишь, как братались мы с тобой,
В хлебе, женщинах и вине,
Помнишь запах глины пороховой,
Помнишь утром росу на броне?
Я как пес ловлю родной твой взгляд
За автомобильным стеклом,
Брось мне десять центов, я ж твой брат,
Просто мне не повезло… [4]
Песенка, видимо, была вполне в местном духе, потому что вокруг меня образовалась небольшая толпа, видимо, блюз, а именно в таком стиле я исполнил «Десять центов», был не совсем чужд этому странному городку, а стало быть, существовала надежда, что ему вообще не чуждо ничто человеческое. В портфель с мягким стуком посыпались мелкие монетки, потом стук сменился тихим звоном. Моя напарница что-то тихо говорила публике, но я не слушал. Все-таки мне было стыдно. Какая-то шустрая бабулька ловко просунулась сквозь сгрудившихся поодаль басисто перешептывающихся подростков и спросила:
– Милок, а ты только в валюте берешь, или в деревянных тоже можно?
Я кивнул, сделав вид, что подстраиваю гитару. Публика развеселилась. Раздались советы, в том плане, что лучше всего натурпродуктом и побольше. Бабулька не растерялась, выудила из пакета фуфырик с чем-то мутным и ловко сунула мне под бок.
– На-кось, милок, взбодрись маленько, а то уж больно грустная у тебя музыка.
– Вот это дело! – одобрили в толпе.
Надо было продолжать, но ничего подходящего почему-то не приходило в голову, кроме идиотской фразы «У меня есть доллар, доллар, чтоб пожрать…». Я мотнул головой, но это не помогло. «…значит, у нас есть доллара два, на выпивку хватит едва…» – глумливо вякнуло где-то в мозгах. Так и побить могут, да еще и гитару сломают. Русское надо что-то, русское, уговаривал я себя и наконец уговорил. Когда-то давно, в другой, не в той, которая «здесь», и не в той, которая «там», а в настоящей России, в доме над крутым берегом, эту песню пела моя бабка, и вот я ее вспомнил…
Это было давно, лет пятнадцать назад.
Вез я девушку трактом почтовым.
Круглолица, бледна, словно тополь стройна
И платочком покрыта шелковым.
Попросила она, чтоб я песню ей спел,
Я запел, а она подхватила.
Кони мчались стрелой, словно ветер степной,
И несла их нечистая сила.
Вдруг казачий разъезд перерезал нам путь.
Тройка тут же как вкопана встала.
Кто-то выстрелил вдруг прямо в девичью грудь,
И она, как цветочек, увяла.
Перед смертью она рассказала мне все,
Что недавно с тюрьмы убежала…
– Знать, судьба такова – молодой умереть.
Я свободы народу желала…
Посмотрите, вдали холм высокий стоит,
Холм высокий, поросший травою.
А под этим холмом крепко девушка спит,
Унесла мою песню с собою. [5]
С ужасом я почувствовал, что каким-то странным образом, аккомпанируя себе, снова ухитряюсь сбиваться на блюз, совершенно неуместный в этой песне, но публика ничего не заметила, а может быть, просто сочла это такой творческой манерой… Публика, конечно, дура, но иногда она бывает права. Ведь по сути своей это и есть блюз. Блюз – это когда человек разговаривает с Богом, и тот его слушает… И не важно, на каком языке этот человек разговаривает, настоящему Богу это все равно, он понимает.
Народ пригорюнился. Некоторые перетаптывались, словно им хотелось уйти, но не решались. Потом толпа раздалась в стороны, словно кто-то нагло, по-хозяйски раздернул надвое пестрый ситцевый занавес, и передо мной оказались двое круглоголовых стриженых молодчика, одинаковых с лица, в кожаных куртках и темных брюках, как ни странно, со стрелками.
«Братки, – подумал я. – Сейчас будут бить! Только бы гитару не тронули. Где же этого чертова Костю-героя носит?»
Братки, однако, сразу бить не стали. Один, тот, у которого поперек головы протянулся белесый шрам, присел передо мной на корточки и спросил:
– Ну, чего закочумал? Играй дальше, давай, коли взялся.
Второй между тем, тоже присев на корточки, деловито копался толстыми пальцами в содержимом открытого портфеля. Меня слегка передернуло, будто он за пазухой у меня копался, но я промолчал. Где же носит этого кретина Костю?
– Херня, – сказал тот, который копался в мелочи, отряхнул пальцы, словно ковырялся в дерьме, ловко выдернул у меня из-под бока фуфырик, вырвал полиэтиленовую затычку крепкими зубами, глотнул, сплюнул и повторил: – Херня.
Наверное, это было его любимое словечко.
Первый встал, отряхнул штаны, неодобрительно посмотрел на меня, потом приказал – именно приказал, такие дела…
– Чего хлебало-то разинул, работай давай, сказано ведь! Или не понял?
От братка мощно несло пережаренным луком и чем-то еще. На перегар это было не похоже. Так пахнет… В церквях так пахнет. И еще на кладбищах. Ладаном от него пахло, вот чем!
Я неуверенно взял несколько аккордов, музыка почему-то разваливалась в пальцах, словно дешевая печенюшка, но возражать не стал – еще грохнут по голове моей же гитарой, а гитару было жалко. Не голову, голова – черт бы с ней, раз она такая дурная, что поверила этому героическому прохиндею. О Люте я почему-то не подумал, забыл, наверное. И в это время, растолкав саму собой проредившуюся толпу, появился герой Костя. Наша крыша, так сказать. Дырявая, как колготки Снегурочки по вызову в конце новогодней ночи.
– О чем базар? – весело спросил он, оглядывая присутствующих.
Выглядел наш герой, надо сказать, весьма и весьма! Где он только откопал эту кожаную куртку с ржавыми подпалинами? Купил? Сомневаюсь, скорее выменял у какого-нибудь бомжа, только вот на что?
Одинаковые с лица братки презрительно покосились в его сторону, тот, который со шрамом, даже снизошел до ответа:
– А тебе не все равно?
Костя совершил несколько замысловатых телодвижений в стиле Чака Норриса, демонстрируя свою крутость, что не произвело на братков ровным счетом никакого впечатления, после чего сообщил: