Ожог | Страница: 115

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

У них есть оружие. Они пустят его в ход. Мирные, ничего не подозревающие вохровцы попадут вместо любимого Ванинского порта в Иокогаму или Сан-Франциско, и там, вместо родных покорных зеков, их будут ждать агрессивная военщина, дурманная кока-кола, жвачка-отрава и шумовая музыка джаз.

Я не поеду. С родиной очень много связано. Больше, чем вы думаете, капитан Чепцов. Именно Родина в лице двух старух, одной рязанской, другой вятской, стояла на крыльце в июльскую ночь 37-го года и выла в голос, глядя, как чекисточка-комсомолочка запихивала в зашторенную «эмку» меня, то есть пятилетнего последыша врагов моей Родины, то есть моих родителей. Конечно, конечно, капитан, зашторенная «эмка» – это тоже моя Родина!

Родина скреблась голыми сучьями в окна детприемника. О какое серое, какое сырое небо у моей Родины!

Она проводит медосмотры в военкомате. Встань спиной! Нагнись! Натужься! Моя Родина не любит, когда из заднего прохода выскакивает шишка. Она, как и всякая блядь, любит молодых солдат без геморроя.

Когда-нибудь таинственной ночью я лягу с моей Родиной в постель, и проведу рукой по изгибу ее бедра, и положу ладони на ее груди, а она притронется своим животом к моему животу и будет шептать, что любит, и будет просить взаимности.

Вместе с Родиной мы отметим двадцатилетие жизни, тридцатилетие жизни… Она позовет меня в свои ночные скверные и прекрасные города, в оскверненную ею самой столицу, она насвистит мне в уши мотив тоски по иным странам. Пьяное космическое небо, история виселиц, барабанного боя, моя еврейская Россия, мой картонный, фанерный, кумачовый социализм, такой родной и такой тошнотворный. Моя Родина решила захватить свой собственный плавучий кусок, голландский кабелепрокладчик, зековоз «Феликс». Наследники Родины, беглецы, дезертиры, свободные люди, чефиристы, потомки Пугачева, русские ковбои замыслили дерзновенное!

Моя Родина не дерзновенна. Она хоть и жестока, но смиренна. Она дышит через рот, у нее аденоиды, заложенные сталинизмом ноздри, на ее прекрасном, как купола Троицкой лавры, лбу имеются прыщи. Моя Родина схватится на палубе в смертельной борьбе. Моя Родина хочет удрать от себя в Америку.

Я не хочу удирать! Я поворачиваюсь с боку на бок – из прошлого в будущее. Не увозите, не увозите, не увозите меня в Америку!

Толя проснулся, когда лица его коснулся луч утреннего солнца. Луч пришел сверху, из люка, и в нем теперь мирно плавали пылинки, как будто дело было на даче. Вместе с лучом в Толино сознание проник мирный утренний разговор.

– Говорят, Сталин решил продать Колыму Авереллу Гарриману, – сказал где-то поблизости голос Пантагрюэля.

– С людьми или без? – очень живо поинтересовался другой голос, возможно, вечного соперника, Николая Селедкина.

– Факт – с людьми. Так что дави вшей, Николай. Вшивых в Америке жгут электричеством.

– На знаменах Джефферсона и Линкольна записана Декларация прав человека! – торжественно, но не очень серьезно проговорил где-то Профессор.

– Человека, а не зека! – вставила Ленка Перцовка. – Проститутки и в Америке будут людьми, а вот дрочилы пойдут на навоз.

Вступил авторитетный басок Высокого Поста:

– Сталин и Герберт Уэллс договорились так: Колыму передаем без людей. Следует очистить поле для частной инициативы, потому что советский человек к капитализму не приспособлен…

Толя обнаружил себя лежащим на лоскутном одеяле. На том же одеяле спал замечательным чистым молодым сном Саня Гурченко. Рядом с ним Ленка. Она курила, одной рукой носила цигарку из-за головы ко рту, а другой поглаживала Санины кудри. Голова Санина покоилась на ее животе.

В ногах у этой пары, нелепо изогнувшись, валялся растерзанный Инженер. От его английского стиля не осталось и следа: галстук развязался, пиджак запачкан белесой слизью, штанина задрана, видны эластические подтяжки и спустившийся шелковый носок. Рядом с его оголенной, неприятно белой ногой лежали маленький шприц и несколько разбитых ампул.

Привалившись спиной к стене, сидел Филин. Руки его были сложены на коленях, грудь мерно дышала, он спал, но глаза его были открыты. Впрочем, глаза были открыты, но зрачки-то закатились внутрь черепной коробки, голова Филина напоминала античную скульптуру.

За шторкой тем временем мирно завтракала и обсуждала политические перспективы Колымы компания обывателей ямы.

Толе вдруг показалось, что под одеялом, на котором он лежит, ничего нет – лишь огромное воздушное пространство, и даже нет внизу земли, одна лишь бездна. Чтобы убедиться в прочности бытия, пришлось по бытию ударить пяткой.

Должно быть, Инженер опасно болен, должно быть, у него сердечный приступ. Уколы мало ему помогли, достаточно взглянуть на синие губы с запекшейся слюной, на синие крылья носа. Надо разбудить Саню, надо помочь.

– Ленка, взгляните – Инженеру плохо!

– Проснулся, свежачок? – Ленка, не меняя позы, повернула к нему глаза и хрипловато рассмеялась. – Как твое «ничего-себе-молодое»? Не болит?

– Благодарю вас, Лена.

– Вам спасибо, товарищ студент, что имя вспомнили. А то вчерась все Артемидой величали, будто я армянка.

– Однако, Лена, взгляните – Инженеру плохо!

– Зола! – Она махнула цигаркой. – Ширанулся парень чуть больше, чем надо. Отоспится. Замерз, свежачок? Подкатывайся к нам поближе.

Вдруг занавеска резко отлетела в сторону, и Толя увидел прямо перед собой лицо Мартина, едва ли не взбешенное лицо – тонкие губы сжаты, глаза просто жгут из-под твердой шляпы. Толя даже и не представлял, что Мартин может быть таким.

– Ты! – вскричал Мартин и поднял большой кулак. – Ты! – Кулак разжался, и кисть беспомощно повисла. – Ты просто будешь меня убить, Анатолий! Ты будешь помогателем убивания твоя мать!

Волнуясь, он очень плохо говорил по-русски, словно его только что вывезли с родного крымского хутора, как будто он не болтался уже восемнадцать лет в вареве советских, а следовательно, русских концлагерей.

– Да я ничего, да я случайно… – забормотал Толя, вскакивая, подтягивая штаны, борясь с головокружением, с тошнотой, ища свою шапку, рукавицы.

Мартин присел на корточки и внимательно обследовал битые ампулы. Потом проверил пульс Инженеру и поднял суровые глаза на Ленку.

– Да ничего не было, Филипп Егорыч, – плаксиво, как гадкая девчонка, стала оправдываться она. – Ребята ширанулись, а пацанчик спал уже, он чаю выпил, только чаю…

Открыл глаза Гурченко и сразу, увидев Мартина, встряхнулся и сел.