В последующие дни Жан Ив попытался дозвониться до Готфрида Рембке; в конце концов ему это удалось. Глава TUI сожалел, искренне сожалел, что так случилось, но ничем помочь не мог. Таиланд так или иначе выпадал из турбизнеса не на один десяток лет. Отголоски разразившейся во Франции полемики докатились и до Германии; мнения там, правда, разделились, но большинство все же осудило сексуальный туризм; в этой ситуации Рембке предпочитал выйти из игры.
Как я не понял, зачем меня перевезли в Бангкок, точно так же не знал, почему меня отправили в Париж. Больничный персонал меня не жаловал, наверное за пассивность; хоть на больничной койке, хоть на смертном одре – человек вынужден постоянно ломать комедию. Медработники любят, когда пациент сопротивляется, проявляет недисциплинированность, которую ему, медработнику, надо исхитриться преодолеть, разумеется, для блага больного. А я ничего такого не проявлял. Меня можно было повернуть на бок, сделать укол и через три часа застать ровно в том же положении. В ночь перед отъездом, разыскивая туалет в больничном коридоре, я врезался в дверь. Наутро лицо мое было залито кровью – я разбил себе бровь; пришлось мыть, перевязывать. Самому мне и в голову не пришло позвать медсестру; если честно, то я просто ничего не почувствовал.
Перелет не ознаменовался ничем особенным; я даже курить отвык. У конвейера с багажом я пожал руку Жану Иву; потом взял такси и отправился на авеню де Шуази.
Войдя в квартиру, сразу понял, что находиться в ней не могу и не смогу. Распаковывать чемодан не стал. Я взял целлофановый пакет и стал складывать в него все фотографии Валери, какие только мог найти. В основном они были сделаны у ее родителей в Бретани, на пляже или в саду. Еще мне попалось несколько эротических – эти я снимал дома: мне нравилось смотреть, когда она себя ласкала, у нее красиво получалось.
Затем я сел на диван и набрал номер, который мне дали на случай, если я почувствую себя плохо, звонить можно было круглосуточно. Это был пункт психологической помощи, созданный специально для пострадавших от теракта. Размещался он в одном из корпусов лечебницы Святой Анны.
Многие из тех, кто сюда обратились, и в самом деле пребывали в плачевном состоянии: несмотря на мощные дозы транквилизаторов, по ночам их мучили кошмары, они выли, кричали от ужаса, рыдали. Встречая их в коридоре, я всякий раз поражался их перекошенным, обезумевшим лицам; страх в буквальном смысле разъедал их изнутри. И от него не отделаться до конца жизни, думал я.
Сам я ощущал главным образом бесконечную усталость. С постели вставал лишь затем, чтобы выпить чашку растворимого кофе или погрызть сухарь; есть здесь не заставляли, лечиться тоже. Серию обследований я все-таки прошел, а через три дня после поступления имел беседу с психиатром; обследования выявили «крайне притупленную реакцию». Я ни на что не жаловался, но действительно чувствовал себя крайне, сверх всякой меры «притупленным». Доктор спросил, что я собираюсь делать. Я ответил: «Ждать». Я проявил разумный оптимизм, сказал, что грусть пройдет и я снова буду счастлив, надо только подождать. Видимо, я его не убедил. Доктор был человеком лет пятидесяти с полным, жизнерадостным и напрочь лишенным растительности лицом.
Через неделю меня перевели в другую психиатрическую клинику, теперь уже на более долгий срок. Мне предстояло провести там три с лишним месяца. К своему изумлению, я обнаружил там все того же психиатра. Ничего удивительного, объяснил он мне, оказывается, здесь его постоянное место работы. Помощью жертвам теракта он занимался временно, он на ней в некотором роде специализировался: ему уже доводилось работать в аналогичном пункте, созданном после взрыва на станции метро Сен-Мишель.
Его манера говорить отличалась от обычной болтовни психиатров, он был сносен. Помнится, он внушал мне, что надо «освободить себя от привязанности»: попахивало буддизмом. Что мне освобождать? Я сам привязанность. Будучи существом эфемерным, я, соответственно своей природе, привязался к тому, что эфемерно, – тезис не нуждался в комментариях. А будь я вечным, добавил я для поддержания беседы, непременно привязался бы к чему-нибудь вечному. С теми из пострадавших, кого преследовали кошмары и страх смерти, его метод якобы хорошо срабатывал. «Это не ваши мучения, в действительности вы не страдаете; это призрачная боль, она существует лишь в вашем воображении», – говорил он им, и люди в конце концов верили.
Трудно сказать, когда именно я стал понимать, что произошло, сознание возвращалось короткими вспышками. А потом наступал долгий период – по правде говоря, такие периоды бывают и сейчас, – когда Валери и не думала умирать. Одно время я мог растягивать его до бесконечности без малейших усилий. Помню, когда впервые возникли трудности и я по-настоящему ощутил бремя реальности: это случилось сразу после визита Жана Ива. Встречу с ним я перенес тяжело, он оживлял воспоминания, от которых мне трудно было отмахнуться; прощаясь, я не сказал ему, чтоб он заходил еще.
Приход Мари Жанны, напротив, принес облегчение. Она говорила мало, рассказала, что делается на работе; я сразу объявил ей, что не собираюсь возвращаться, потому что переселяюсь в Краби. Она молча кивнула. «Не беспокойся, – сказал я ей, – все будет хорошо». Она посмотрела на меня с сочувствием; странно, но, кажется, она мне поверила.
Самой тяжелой была, конечно, встреча с родителями Валери; психиатр, по-видимому, объяснил им, что у меня случаются периоды неприятия действительности, – в результате мать Валери рыдала почти без остановки, отец тоже чувствовал себя неловко. Они пришли, кроме всего прочего, уладить некоторые практические вопросы, принесли чемодан с моими вещами. Они полагали, что я не собираюсь возвращаться в квартиру в XIII округе. «Разумеется, разумеется, – сказал я, – там видно будет»; и мать Валери снова заплакала.
В больнице жизнь течет сама собой, человеческие потребности в основном все удовлетворены. Я снова стал включать «Вопросы для чемпиона», это единственное, что я смотрел, новости меня теперь не интересовали нисколько. Другие проводили перед телевизором целые дни. Меня это не привлекало: слишком мелькает. Я считал, что если сохранять спокойствие и думать как можно меньше, то все в конце концов уладится.
Однажды апрельским утром я узнал, что, оказывается, и впрямь уладилось и что меня скоро выпишут, каковое обстоятельство я воспринял скорее как осложнение: придется искать комнату в гостинице, в нейтральной среде. Хорошо хоть, у меня были деньги. «Надо видеть все с лучшей стороны», – сказал я медсестре. Она удивилась: я заговорил с ней впервые.
Против неприятия действительности, объяснил мне психиатр во время нашей последней встречи, не существует конкретного лечения, здесь нарушена не психика, а представление о мире. Все это время он держал меня в клинике только потому, что опасался попыток самоубийства – они нередко случаются, если пациент внезапно осознает реальность; но теперь я вне опасности. «Ах, вот оно что», – сказал я.
Через неделю после выписки я улетел в Бангкок. Определенных планов я не имел. Были бы мы нематериальными, мы бы довольствовались солнцем в небе. В Париже слишком отчетливо выражена смена времен года, она источник постоянной суеты и волнений. В Бангкоке солнце встает в шесть и в шесть садится, а в означенном промежутке движется по неизменной траектории. Говорят, тут бывает период муссонов, но я его ни разу не заставал. Городская суета присутствует, но причины ее мне толком неясны, она – как естественная среда. Здешние жители наверняка имеют свою судьбу, свою жизнь, насколько позволяет уровень доходов; но я знал о ней не больше, чем о жизни леммингов.