— Угу.
Хотела я ему сказать, напомнить хотела. Из-за таких предателей, как он, и погибла Италия, семья моя погибла! Но — смолчала, потому что поняла: не шутит сенатор. И те, кто с ним, — не шутят. Мы-то пока только о бунте и мечтаем, а «они» уже, выходит, власть делить собрались? «Они» — но кто «они»?
— Насчет оружия... Сейчас, именно сегодня, не выйдет, но через четыре дня из Рима в Помпеи повезут гладиаторское оружие для тамошней школы. На сотню человек хватит. Точное время и маршрут сообщу завтра.
— Только не забудь, Прим!
Поглядела я вокруг, зажмурилась. Вот и все! И сомневаться поздно, и мыслями ненужными себя мучить. Все решили без тебя, Папия! Без тебя, только теперь твой черед пришел. Как это я тогда сказала? «Кем бы он, Другой, ни был, у нас тоже есть что предложить»? Вот теперь действительно — есть!
— Я пойду, Папия. Спешу!
— Я тоже спешу, Прим, очень спешу, но из таберны так не уходят. Ты же «волчицу» подцепил, а даже вина ей не взял. Люди — они с глазами, не только нас приметили, но и то, что винцо на столе — мое. Так что придется нам слегка обождать. Между прочим, земли нашей семьи, те, что у Беневента... Их купил ты, правда?
Антифон
— Как блюсти Закон, Учитель? — спросила я однажды. — Можно карать нарушителей, устрашая прочих, но разве в силах мы остановить нечестивца, решившего в сердце своем переступить заповеди? Ибо... То есть... Я расскажу Тебе притчу, Учитель!
Он засмеялся. Редко я слыхала такой смех.
— И о чем твоя притча, обезьянка?
— Это притча... Притча о засеянном поле. Когда заколосится хлеб, прилетят к полю твоему жадные птицы и сядут на деревья, что растут вокруг, алкая твоего зерна. Как уследить за каждой? Прогонишь одну — прилетит дюжина, убьешь дюжину — прилетит тысяча. Ты сможешь побеждать птиц, но хлеб твой все равно будет расхищен.
— Умница!
Сел рядом, взглянул мне прямо в глаза.
— Взрослеешь, Папия Муцила! Мера за меру, кожа — за кожу. Я тоже отвечу притчей. Как можно победить птиц, алкающих твоего зерна? Есть три способа: прогнать их камнями, срубить деревья, что окружают поле, — или переехать подальше от этого места. Какой способ стоит выбрать?
В Его глазах засветился огонек — памятный, зеленый. Цвет весенней травы.
— Я еще не выросла, Учитель! — улыбнулась я в ответ.
— Тогда слушай. Все три способа хороши, но недостаточны. Поэтому надо сначала прогнать птиц камнями, потом срубить деревья — и переехать подальше. Поняла?
— Поняла, что Ты шутишь, — вздохнула. — Хлеб все равно не сохранишь, Учитель.
— Верно.
Огонек в Его глазах стал пламенем, потемнела зелень.
— Тогда сама стань птицей, Моя ученица Папия Муцила! Самой сильной птицей, самой умной птицей — и в стаю. Уведи ее подальше на просторы моря, и пусть летят они, пока не иссякнет сила крыльев их. И сядут они воду, и станут поживой чудищ морских! Ты же взмахни крыльями — и воспари к Небу!
— Так поступаешь Ты?
— Так поступаю Я.
Теперь слова Его казались камнями, гладкими, полированными плитами древней стены. Ни зазора, ни выемки, даже лезвие не пройдет.
— Когда отказался Я поклониться Человеку, ибо не велит Закон кланяться творению, но только Творцу, соблазнились братья Мои и сказали в сердце своем: Вот Он, Первенец, не послушал Отца, оказавшись в числе недостойных. Мы же не соблазнимся вовек, и не войдет в сердца наши дурное побуждение. И тогда решил Я испытать верность их, дабы охранить Закон от предательства. Знал Я, что не люб Человек моим братьям, ибо слишком люб Отцу. Повелел Отец Человеку быть наместником над миром, и преисполнились ненависти души братьев Моих, поскольку выше и совершенней мы того, кто создан из куска глины.
— Так все — из-за человека, Учитель? — перебила я.
— Не из-за человека. Из-за мира, сотворенного Отцом. Если бы ты видела, Папия, как он был прекрасен, только что сотворенный из Хаоса! Когда утверждались основания его, когда положен был краеугольный камень его, ликовали утренние звезды, и мы, сыны Отца, восклицали от радости. И эту красу отдать обезьяне? И дождался Я часа, и воззвал к братьям, дабы изменить мир и установить иную власть. Поднял Я свой Стяг цвета весенней травы и повел соблазненных на приступ Небес. И увидел Отец, сколь слаба вера в братьях Моих и сколь много среди них изменников. И отделился свет от тьмы, слуги Закона — от врагов его.
— Или братья Твои — безумцы? — поразилась я. — Ты же сам говорил, Учитель, что Отец — всесилен, Он и есть — Все! Как можно бунтовать против Него?
— Обезьянка, обезьянка...
Голос стал другим — тихим, мягким, словно Он и вправду пытался растолковать истину маленькому лохматому зверьку.
— Сила сама ставит Себе предел, иначе разрушит все, что есть в мире. Отец создал мир, отделив его от Самого Себя. Поэтому мир, существующий ныне вне Отца, имеет свою Силу. Уничтожить ее всеконечно нельзя, ибо тогда мир исчезнет. Понимаешь, Папия? Все, сотворенное Отцом, — подобие Его, мир — тоже подобие, и в нем есть тот у кого существует собственная воля. Он не может победить Отца, как часть не может овладеть целым, но стремится переделать мир по своему желанию, а не по чужому. Ему нужны слуги, и он готов за этот платить.
— Невидимый Отец?
— Невидимый Отец.
* * *
— Это то, что мы можем предложить. Решайся, Спартак! Такого случая больше не представится. Италия — и ты. Договорились?
— Италия — и я... Договорились, Папия Муцила! Но если я — это я, значит, Италия — ты?
— Нет, я не Италия. Я — твой ангел, Спартак!
Антнфон
Его сын сейчас — седой старик. Беспощадно Время... В детстве он все время расспрашивал про отца — и меня, и Аякса, и тех немногих, кто уцелел. Каждый рассказывал свое, и мальчик сам выдумал сказку — сказку про Великого Спартака, Спартака-Победителя. Теперь он рассказывает ее внукам.
Лет пятнадцать назад, когда мы вели переговоры с консулом Марком Випсанием Агриппой, тот так же просил: «Расскажи!» Для Агриппы Спартак тоже сказка: вождь погиб, когда будущий соправитель Цезаря Младшего только надел детскую буллу. Я рассказала — многое, очень многое, старые секреты уже никому не опасны. Рассказывала и другим, но каждый раз понимала, что и это — сказка. Я не забыла, память еще тверда, но Время изменило краки, исказило рисунок. Мы помним лишь то, что хотим, и каким хотим. Лицо, глаза, улыбка... И я не могу сказать, помню ли я Спартака — или только образ его, сотворенный Памятью?
Лишь голос врезался в душу — острием кипрской бронзы по мрамору. Голос, сказавший мне в ту ночь: «Хочешь стать моим ангелом, Папия Муцила? Да будет так!» Мне никогда не снится этот голос. Я его просто слышу.