Победителей не судят | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Алекс заметил, что правый элерон плохо слушается штурвала. Возможно, при выруливании он все же зацепил за крыло рядом стоящего истребителя. Внезапно мотор начал фыркать. Несмотря на холод у Алекса вспотели ладони. Уже понимая, в чем дело, он опасливо скосил глаза на панель приборов — баки были пусты! Он взлетел на резервном запасе топлива, не обратив внимания на мигающую лампочку индикатора. Попытка сбросить обороты, оттянув рычаг дросселя назад, ни к чему не привела — мотор фыркнул в последний раз и заглох. Если бы не рокот бомбардировщиков и не доносившийся снизу гром разрывов, Алекс услыхал бы только свист ветра в неподвижном пропеллере.

Пропеллер! Его нужно немедленно расстопорить, переведя в положение флюгирования. Это уменьшит лобовое сопротивление при планировании. Хорошо, что он набрал высоту, — можно попробовать посадить машину, предварительно ее разогнав. Парашюта теперь у него нет, так что ничего другого не остается.

Алекс положил самолет на правое крыло, уходя в сторону от горящего города, и отжал штурвал от себя. «Фокке-Вульф» круто пошел вниз, набирая скорость. Отсоединенный от мотора пропеллер стал быстро раскручиваться под напором встречного ветра. Следя за показаниями альтиметра, Алекс одновременно подыскивал на земле место для своей вынужденной посадки. Но на последних оборотах коленвала выхлопные патрубки выдули на стекла фонаря не меньше литра масла, смешанного с гарью, что резко ухудшило видимость. Он попытался обмыть стекло — безрезультатно: для обмыва использовался бензин из топливной системы, но как раз его-то и не было. Алекс вдруг с тоской подумал о поляне Германа, однако до нее было слишком далеко, и эта мысль, когда требовалось максимальное сосредоточение, только отвлекала. Садиться без двигателя, да еще ночью, ему не приходилось. Он даже не мог припомнить таких случаев и не знал, бывали ли вообще подобные посадки успешными. Если бы не покрывавший землю снег, его шансы что-либо разглядеть там упали бы до абсолютного нуля.

На высоте около ста метров Шеллен начал плавно выходить из пике. Самолет хорошо держался, почти не просев на глиссаде. До земли пятьдесят метров. Внизу проносились деревья, сельские строения, дороги. Вот большое ровное поле. Тридцать метров. Выпускать шасси или в снег прямо на брюхо? Алекс вспоминает свою посадку на утыканной кольями поляне. Тогда вопрос о шасси не стоял. Прямо под собой он видит проселочную дорогу, идущую точно по его курсу! Вот за это спасибо! Он решает выпустить колеса — они помогут сбросить скорость перед касанием. Закрылки до отказа… Удар… подскок… Снова удар. До судорог в ноге он жмет на тормоз, самолет несется вперед, а дорога куда-то пропадает. Скорость резко падает, но колеса вместе со стойками проваливаются то ли в глубокий снег, то ли в подвернувшуюся яму. Самолет клюет носом, раскрученный пропеллер взметает снежный вихрь и тут же клинит согнутыми лопастями. Алекса с силой бросает на приборную панель. Истребитель, задрав хвост, капотирует, переворачивается на спину и, прочертив килем в снегу глубокую борозду, замирает.

* * *

В тридцать третьем году Николасу Шеллену исполнилось пятьдесят пять. Он был старше своей жены на двадцать лет и очень ее любил. Как театральный художник он состоялся давно, пользовался авторитетом у режиссеров и директоров дрезденских театров. Он мог бы без труда устроиться в оперу Земпера, но, опасаясь, что там его творческая свобода будет стиснута рамками великой классики и знаменитых постановщиков, предпочитал работать со своим другом Зигмундом Циллером, руководителем и одновременно режиссером одного из известных своими новаторскими постановками коллективов. Дома у Шелленов имелась небольшая мастерская, где Николас набрасывал эскизы декораций и костюмов. Большую же часть времени он проводил в театре Циллера «Облако». Там же играла его жена Вильгельмина.

То, что мать и отец неоднозначно оценивают происходящие в Германии события, Эйтель и Алекс заметили еще несколько лет назад, однако обращали на это внимания не более, чем на споры родителей относительно новой театральной постановки. Иногда к отцу приходил какой-нибудь знакомый из городской театральной или художественной богемы или живший этажом ниже торговец нотами, и они, устроившись в мастерской, часами обсуждали отставку рейхсканцлера, перевыборы парламента или очередную выходку национал-социалистов. Несколько раз после этого братья слышали, как их мать долго выговаривала отцу, что он якшается совсем не с теми, с кем следовало бы. Однажды, вернувшись в феврале тридцать третьего из берлинской командировки, Николас Шеллен рассказывал жене:

— Представляешь, в «Леоне» [13] 30 января они обсуждали проблемы ремесленничества. Речь Траммера не произвела на них никакого впечатления.

— Ну и кто такой Траммер? — раздраженно спросила Вильгельмина.

— Ганс Траммер — известный берлинский раввин. Он целый час говорил им о грядущих в связи с избранием Гитлера неприятностях, а им и дела нет. Их больше беспокоит спад цен на мануфактуру и затоваривание гамбургских складов.

— Ну а ты-то здесь при чем? Ты-то как там оказался, Николас? У тебя что, других забот нет, как только слушать, о чем говорят евреи?

— Я обсуждал с Куртом Якобом смету затрат на наши декорации к новому спектаклю, — оправдывался супруг. — Ты же знаешь, мы везем его в Берлин уже в этом сезоне и не хотим тащить нашу бутафорскую рухлядь на столичную сцену. Она того и гляди развалится еще на вокзале. А что до евреев… но, дорогая моя, у нас в театре их почти половина! Ты что, об этом не знала? А Циллер, а помощник главного режиссера, а наша прима или… вот, к примеру, старший костюмер Плюгель?

Упоминание о приме выводило мать Шелленов из себя. Она считала ее выскочкой, бездарностью и (не при детях будет сказано) женщиной легкого поведения, окрутившей и режиссера, и кое-кого еще. Лозунги нацистов, провозглашавших Германию, а значит, и ее театральные подмостки, только для немцев, пришлись Вильгельмине по душе. Однажды назло мужу она даже сшила домашний вариант нацистского партийного флага, однако ни разу не решилась вывесить его в окно в подходящие для этого дни.

К парламентским выборам 5 марта родители Эйтеля и Алекса окончательно разошлись по разные стороны политической баррикады: отец голосовал за социал-демократов, мать — за блок Гитлера-Гугенберга. Победа осталась за Вильгельминой — правые получили в рейхстаге большинство.

С созданием по инициативе Курта Зингера «Еврейского культурного союза» театр, в котором служили родители Эйтеля и Алекса, перешел под юрисдикцию KDJ [14] . Его почти сразу покинули все, кто не пожелал связывать свою судьбу с гонимыми и все более ущемляемыми в правах согражданами. Ушла из театра и Вильгельмина. Мужу она объяснила свое решение узостью репертуара на еврейских сценах. Действительно, весь германский романтический эпос отныне стал для них недосягаем (а она так любила играть древних королев). Одними из первых были изъяты оперы Рихарда Вагнера, а также музыка Рихарда Штрауса. Какое-то время, правда, продержались Шиллер, Гёте, Моцарт, Йоганн Штраус, но в основном приходилось обращаться к иностранцам: Оффенбах, Верди, Доницетти, Россини, Чайковский… Что же до Вильгельмины, то ее приняли в Саксонский Народный театр, куда она настойчиво предлагала перейти и мужу.