— Пускай Богом — называйте как хотите. Только Судия, которого люди нарекли Богом — отнюдь не Господь Всемогущий, а всего лишь причетник, состоящий на службе у Смерти.
— Какой жуткий образ! — воскликнул я.
— Вовсе нет, — утешил меня Дож. — Бог суров, но Смерть милосердна. Из человеколюбия Она наделила нас инстинктом самосохранения, чтобы мы не тяготились стенами своей тюрьмы и боялись совершить из них побег. И еще Она дала нам дар забвения. Мы лишены памяти о нашей истинной родине, об утраченном Эдеме. Иначе ни один из нас не захотел бы длить муку заточения и началась бы всеобщая оргия самоубийств.
— Что ж в этом, с вашей точки зрения, дурного? Вы ведь, кажется, именно к самоубийству и призываете своих членов?
— Неразрешенное самоубийство — это побег из тюрьмы, то есть преступление, караемое новым сроком заточения. Нет, бежать из жизни нельзя. Но можно заслужить помилование — то есть сокращение срока.
— Каким же, позвольте полюбопытствовать, образом?
— Любовью. Нужно всей душой полюбить Смерть. Манить ее к себе, звать, как драгоценную возлюбленную. И ждать, смиренно ждать ее Знака. Когда же Знак будет явлен, то умирать от собственной руки не только можно, но даже должно.
— Вы говорите про Смерть «она», «возлюбленная», однако среди ваших последователей ведь есть и женщины.
— «Смерть» по-русски слово женского рода, но это условность, грамматика. По-немецки, как известно, это слово мужского рода — der Tod. Для мужчины Смерть — Вечная Невеста. Для женщины — Вечный Жених.
Здесь я задал вопрос, который не давал мне покоя с самого начала этого странного диалога:
— В ваших речах звучит непоколебимая уверенность в истиности высказываемых вами суждений. Откуда вы-то всё это знаете, если Смерть лишила человека памяти о прежнем бытии, то есть, пардон, Небытии?
Дож с торжественным видом ответил:
— Есть люди — редкие особи — у кого Смерть решила отобрать дар забвения, так что они способны презирать взглядом оба мира: Бытия и Небытия. Я — один из этих людей. Ведь тюремному начальству нужно иметь в камере старосту из числа заключенных. Долг старосты — приглядывать за своими подопечными, наставлять их и рекомендовать Начальнику тех, кто заслуживает снисхождения. И всё, больше никаких вопросов. Мне больше нечего вам сказать.
— Только один, самый последний! — вскричал я. — Много ли подопечных в вашей «камере»?
— Двенадцать. Я знаю из газет, что желающих примкнуть к нам во много раз больше, но наш клуб открывает двери лишь для избранных. Ведь стать любовником или любовницей Смерти — это драгоценный жребий, наивысшая награда для живущего…
Мне сзади закрыли глаза повязкой и потянули к выходу. Беседа с Дожем, верховным жрецом касты самоубийц, завершилась.
Я погрузился в темноту и поневоле затрепетал, вообразив, что навек опускаюсь в столь дорогую «любовникам» Черноту.
Нет уж, господа, мысленно сказал я, вновь оказавшись под синим небом и ярким солнцем, пускай я осужденный преступник, но «снисхождения» мне не нужно — предпочитаю отбыть свой «срок» до конца.
А что предпочтете Вы, мой читатель?
Лавр Жемайло
«Московский курьер» 29 августа (11 сентября) 1900 г.
2-ая страница
Ее туфельки почти не касаются земли
"Бедная Коломбина, безмозглая кукла, повисла в воздухе. Ее атласные туфельки почти не касаются земли, а ловкий кукловод знай тянет за тоненькие ниточки, и марионетка то всплеснет ручками, то согнется в поклоне; то заплачет, то рассмеется.
Я теперь всё время размышляю об одном и том же: что означали сказанные им слова; каким тоном он их произнес; как он на меня посмотрел; отчего он на меня вовсе не смотрел. О, как полна моя жизнь сильными чувствами и впечатлениями!
К примеру, вчера он обронил: «У тебя глаза жестокого ребенка». Я потом долго думала, хорошо это или плохо — жестокий ребенок. Вероятно, с его точки зрения хорошо. Или плохо?
Я читала, что старые мужчины (а он очень старый, он знал Каракозова, которого повесили целых тридцать пять лет назад) испытывают жгучее сладострастие к молоденьким девушкам. Но он вовсе не сладострастен. Он холоден и равнодушен. После того первого, грозового слияния, когда за окнами выгибались атакованные ураганом деревья, он велел остаться мне всего однажды. Это было позавчера.
Без слов, одними жестами он приказал скинуть одежду, лечь на медвежью шкуру и не шевелиться. Накрыл мое лицо белой венецианской маской — мертвой, застывшей личиной. Через узкие прорези мне было видно только светлеющий в полумраке потолок.
Я лежала так долго, без движения. Было очень тихо, только едва слышно потрескивал пламень свечей. Я думала: он смотрит на меня, беззащитную, лишенную всех покровов и даже лица. Это не я, это безымянная женская плоть, просто гуттаперчевая кукла.
Что я испытывала?
Любопытство. Да, любопытство и сладкое замирание неизвестности. Что он сделает? Каким будет первое прикосновение? Прильнет поцелуем? Или ударит кнутом? Обожжет горячими каплями свечного воска? Я бы приняла от него всё, что угодно, но время шло, а ничего не происходило.
Мне стало холодно, кожа покрылась мурашками. Я жалобно произнесла: «Где же вы? Я замерзла». Ни звука в ответ. Тогда я сдернула маску и села.
В спальне никого не было, и это открытие повергло меня в трепет. Он исчез!
От этого необъяснимого исчезновения мое сердце забилось сильнее, чем от любых, даже самых пылких объятий.
Я долго думала о том, что может означать эта выходка. Целую ночь и целый день терзалась в поисках ответа. Что он хотел мне сказать? Какие чувства ко мне он испытывает? Несомненно, это страсть. Только не жаркая, а ледяная, как полярное солнце. Но оттого не менее обжигающая.
Пишу в дневник только теперь, потому что внезапно поняла смысл свершившегося. В первый раз он овладел всего лишь моим телом. Во второй раз он овладел моей душой. Инициация завершилась.
Теперь я его вещь. Его собственность, вроде брелка или перчатки. Как Офелия.