— Сними эту чертову штуку.
Теплый весенний ветер взъерошил ему волосы. В свете фонарей с улицы мерцали шрамы у него на запястьях. Я придвинулась ближе.
Все — лишь подготовка. Я еще отправлялась на ночные прогулки, но уже не в том районе, где жил Роберт. Я забредала все дальше на юг, все ближе и ближе подбираясь к кратеру посреди Манхэттена. В темноте я ела голубей. Однажды ночью, через много часов после заката, я подошла к заграждению и носом прижалась к холодной стали решетки. Я мало что видела внизу, но ощущала пустое пространство и то, что оно хранило. Раньше я никогда не ходила к эпицентру трагедии. Раньше мне не хотелось. Я дала тьме из той ямы подняться ко мне, пока она не закружилась у меня перед глазами. И я обнаружила, что это вовсе не пустая чернота.
Вскоре я почувствовала рядом с собой еще кого-то. Я стояла в сотне ярдов от угла котлована, на пересечении двух улиц. Под прямым углом к моему заграждению подходило еще одно, и там, в сотне ярдов или около того, по прилегающей улице кто-то еще смотрел на провал. Родственные души, но я была голодна. Мне надоели голуби. Неизвестный маячил в сгущающихся тенях у заграждения, смутный абрис человека вообще, но его личность была мне не важна. Не важна раса, вера или пол. Мои шаги ускорились. Обходя заграждение по периметру, я достигла угла. Я выискивала таблички, белые стрелки в полумраке. Названия улиц утратили свой смысл. Свернув направо, я посмотрела вдаль, туда, где улица вливалась в Вестсайд-хайвей. Там, на углу, стояло здание, где помещались офисы «Часа». Ближе ко мне, у самого заграждения стоял человек, сосуд плоти и крови. По улице ко мне медленно приближалась патрульная машина. Как раз когда свет фар лег на этого ночного гостя, я отступила в тень. А свет пополз вверх по ногам к голове, которая была огромной.
Я едва не выкрикнула его имя. Фары высветили лицо, затем самого человека, который пристально смотрел в провал, упиваясь его пустотой, как до того я сама. Потом, когда машина проехала мимо, его тело начало поворачиваться ко мне. Из последних сил я оттолкнулась от решетки. Я побежала на юг, к оконечности острова, и не оглядывалась, пока не достигла беспокойной воды у края парка. В Бэттери-парк я провела до рассвета, каждую секунду ожидая его появления.
Господин, страх охватил наши офисы. Говоря «страх», я имею в виду ту странную разновидность ужаса, какого тут никто, по всей видимости, не испытывал раньше. Как вам известно, прежде я полагал, что властители этого места выше подобных постыдных переживаний. Ужас — удел рабов. Даже в тот день, когда нам пришлось эвакуироваться, когда небо рухнуло нам на головы, неподдельной паники я не припоминаю. А теперь, после того как тут побывали вы, я вижу истинную сущность этих людей: они марионетки страха. Какое открытие! У них семизначные оклады, а они шарахаются от собственной тени. Их подчиненных уносит болезнь, которую они называют «изнурительным недугом». Случилось еще одно «самоубийство». Они отпускают глупые шутки о проблемах со звуком и спрашивают друг у друга, не сказали ли сейчас, да, вот прямо сейчас, что-то из шахты вентиляции в уборной. И сами о том не подозревая, они вворачивают строки из твоей песни в свои фразы — так американские подростки употребляют слова «вроде» и «типа» — добропожаловательные коврики у порога, который, возможно, переступят мысли.
И меня гнетет ужас, который я должен обуздывать. Такую цену я плачу. Видя, как Эдвард Принц запирается в офисе и задергивает занавески, я боюсь, что ситуация критически обострилась, что люди за пределами нашего офиса узнают о странностях, творящихся в «Часе», и начнут ставить палки в колеса нашего предприятия. Принц — не просто телезвезда. Он символ Америки, подкрепляемый тремя поколениями корпорационных долларов, и если в городскую желтую прессу просочится, что у него душевная болезнь или что похуже, что он отказывается лечиться и ни с кем не разговаривает… Стоит пронюхать про это здешним газетчикам, и уже через несколько минут эта новость разлетится по всей стране, да что там — по всему миру, и к нам постучатся гости, которые вас совсем не порадуют.
Уверен, вы предвидели и другой фактор. Эвангелина Харкер, женщина, за которую вы так искусно (и не без веской причины) выдавали себя в нашей электронной переписке, возвращается к работе. Надеюсь, вы помните, что несколько недель назад я упоминал подобную возможность, хотя тогда не знал, насколько надежен источник слуха. Теперь я знаю. Она сама сказала мне в одном из множества (все более настойчивых) сообщений на голосовой почте. Я на них не отвечал и отвечать не стану. Ей очень скверно без человеческого общения. Она настаивает на возвращении к нам в офис, невзирая на все усилия ее отговорить. Ей предложили непомерно щедрое выходное пособие, но она и слышать о нем не желает. Или, точнее, готова принять его как повышение оклада, но не как «взятку», дабы уволиться. По какой-то причине она хочет вернуться на прежнее место. Но Эвангелина Харкер ненавидела свою работу. Она сделала бы что угодно, лишь бы ее бросить. Перед самым своим отъездом в Румынию она обручилась и сама мне сказала, что уволится сразу после свадьбы. Столь кардинальная перемена должна что-то значить.
Мне очевидно, что эта новость в особенности радует Остина Тротту. Возможно, он хочет спать с ней. Но, если мне будет позволено выдвинуть догадку, думаю, дело в ином: мне кажется, Тротта более других сознает, что поле битвы, ведущейся на двадцатом этаже, изменилось, и что перемены связаны с этой его сотрудницей и, откровенно говоря, с вами. Вы не прояснили мне суть ваших отношений с Эвангелиной Харкер у вас на родине. Заметив вашу неловкость, я удерживался от искушения задать уйму вопросов. Но если и настанет время открыть правду, то оно уже пришло, ведь, зная, я сумею помочь.
Сгорбившись в своем углу, повернувшись спиной, чтобы его слова не были слышны, Тротта подолгу висит на телефоне. Интересно, с кем он разговаривает? С ней? Что она ему рассказывает? Вы совершенно уверены, что ваша с ней встреча в Румынии не состоялась? Вы так гениально ее сымитировали, чтобы войти ко мне в доверие, что я просто не могу не усомниться. Но если нет, то расскажите еще раз, как вы получили доступ к паролю ее почтового ящика. И крайне важно установить (на тот крайне маловероятный случай, если она вас увидит) сможет ли она доподлинно вас опознать. И если да, то что придет ей в голову? Далее, слышала ли она ваш голос? Является ли она хотя бы в малом одной из нас? Я не хочу выглядеть националистом или расистом, не хочу никого исключать, но, если бы я знал, что она слышала ваш голос, мне стало бы спокойнее. Ничто не должно помешать нашему предприятию на последнем этапе.
Стимсон
Стимсон, имея уши — не слышишь. Имея глаза — не видишь. Как заставить тебя понять? Ты забрасываешь меня сотнями вопросов по пустякам. Ты ведешь гроссбух ерунды и каждый день меня донимаешь ею. Говоря о моей песне, постигаешь ли ты ее? Понимаешь, кто поет? Понимаешь, кого я слушаю? Попытаюсь объяснить тебе словно ребенку, только-только начинающему осознавать, что у него есть покойные предки. Ведь это первый ответ на вопрос: я слушаю твоих предков. Тебе известно, кто они? Перечислить нескольких, лишь немногих, чтобы ты узнал их лица, когда они придут к тебе из сумрака? Знаешь про римский город Фессалоники? В четвертом веке нашей эры император Феодосий приказал перебить на ипподроме семь тысяч горожан, велел порубить их на куски ножами и топорами. Восемьсот лет спустя сицилийские наемники убили столько же горожан, а еще девятьсот лет спустя немецкие захватчики стерли с лица земли семь раз по семь — 49 тысяч евреев, порабощенных, экспортированных, убитых. Они снесли огромное еврейское кладбище и заставили живых вымаливать, чтобы им отдали трупы родных. И в свое время я говорил со всеми ими. Понимаешь? Видишь? Разве этого мало? Известно тебе, что Панамский канал — это единая могила, поглотившая десятки тысяч ямайцев, привезенных за один день на трех поездах смерти из своих лачуг на кладбище под названием Манки-хилл, двадцать из каждой сотни рабочих, каждый третий солдат из тех, кто копал ямы, создавали себе собственный последний приют. Тебе известны их имена? Ты видел их лица? Слышал их истории? Я через это прошел, и ты тоже пройдешь. Они приближаются. Я храню их в сердце. Я пью и потому слышу. Знаешь про восемь миллионов убитых в Конго, про миллион погибших в результате геноцида армян? За последнее столетие, мой мальчик, сто восемьдесят семь миллионов пали от руки человека, больше чем за все прошлые столетия убийств, десятая часть населения планеты. Для тебя это, возможно, умопомрачительное число. Для меня — нечто большее. Я знаю их имена и их лица. Я унаследовал дар. Один за другим, бесконечной процессией они приходят ко мне, и их горе не знает конца. Их горе омывает меня, и я должен слушать. И вскоре ты тоже их услышишь. Ты и другие, весь род человеческий понесет со мной это тягостное бремя.