Палата, обессиленная воплями минувшего часа, оглушенная длительностью заседания и дошедшая до того состояния, когда у большинства из тех, кто швырял друг другу в лицо оскорбления, осталось лишь смутное представление, из-за чего, собственно, разгорелся спор, палата почти безмолвствовала и, казалось, пропитывалась накалом чувств, вдруг возникших между Симоном и Руссо.
Симон Лашом в полной мере отдавал себе отчет в собственной подлости, в преднамеренно выстроенном предательстве, лишь орудием и целью которого являлась эта речь. Ему выпала удача, весьма редкая в жизни политического деятеля, когда его измена, казалось, совпадала с интересами страны: и у него доставало ловкости с фальшивой искренностью обнажать трагизм собственного положения.
Воздав необходимые почести Руссо и выплатив положенное из чувства благодарности, Симон проделал то же в отношении Шудлера. Собрания, истощившие силы в идейных спорах, любят, чтобы внимание их неожиданно привлекли к человеческим отношениям.
Симон показал, как ненасытная жажда власти расстроила дела Шудлера в не меньшей степени, чем его мозг.
– Да, действительно, – сказал Симон, – в течение многих лет я был в непосредственном, а затем в косвенном подчинении у господина Шудлера. И я действительно до самых последних дней управлял ежедневной газетой, основным владельцем и президентом которой является господин Шудлер. И я действительно, несмотря на всю мою преданность газете, ее сотрудникам и ее читателям, несмотря на все желание спасти ее от катастрофы, почувствовал, что должен уйти в отставку в тот день, когда господин Шудлер начал писать служебные записки на банкнотах в тысячу франков.
Подобное откровение повергло палату в глубокое изумление.
– Бросьте, перестаньте рассказывать сказки! – вскричал Руссо, разгадавший маневр Лашома и обуреваемый яростью.
– Сказки? – повторил Симон. – Пожалуйста, господин премьер-министр, взгляните сами. – Он достал из кармана пиджака записку Шудлера и громко прочитал: – Ничего страшного. Мы стоим крепко. Стринберга заменю я, подписано – Шудлер… Извольте, господа, извольте, – продолжал Симон, потрясая банкнотой, – вы видите, кому доверяли государственные гарантии.
На скамьях задвигались, раздались негодующие смешки, выкрики.
Руссо смертельно побледнел.
– Но я же ничего этого не знал! Мне-то Шудлер банкнот не посылал! – воскликнул он.
– Вам он посылал другие! – крикнул ему кто-то слева.
– Это чудовищно, это подло! Я не позволю…
– Господа, господа, успокойтесь! – крикнул председатель палаты, громко стуча ножом для разрезания бумаги. – Господин Гурио, я буду вынужден призвать вас к порядку! Тихо, господа! Сегодняшние дебаты превращаются в спектакль, за который вам должно быть стыдно. Надо помнить о чести нашего собрания.
– Я допускаю, господин премьер-министр, что долгие годы личной дружбы, пусть даже в ущерб интересам общественным, заставили вас закрыть глаза на странности в поведении банкира Шудлера, заметные уже в течение нескольких месяцев, – вновь заговорил Симон, чей голос вернул относительное спокойствие на галереях. – Но неужели вы, господин премьер, даже не предположили, что деньги, предназначенные для сообществ, могут использоваться в целях поправления личных дел господина Шудлера? Сделка была заключена четырнадцатого апреля за обедом между ним, Стринбергом и вами…
Собрание вновь забурлило: потянулись руки, депутаты жестами показывали, что сомнений теперь нет.
– Ну вот, все стало ясно! – восклицали они, будто сами никогда в жизни не принимали приглашений деловых людей, а ели всегда в одиночку, в дешевых ресторанах.
– Столь точные сведения я получил непосредственно из уст господина премьер-министра, в ту пору министра финансов… И вы были так мало уверены в солидности сделки, – продолжал Симон, вновь обращаясь к Руссо, – что даже, вернувшись с этого обеда, спрашивали моего мнения о ситуации, в которой находятся оба финансиста.
– О нет, это уж слишком! – воскликнул Руссо, хватив кулаком по пюпитру. – Да ведь вы сами, Лашом, ответили мне по телефону, что положение Шудлера так же прочно, как и положение Стринберга.
Маленькая ладошка Руссо негодующе и возмущенно потянулась к трибуне.
– Простите, господин премьер, – отпарировал Симон почти с иронией, храня полнейшее спокойствие. – Я сказал вам: «Положение Шудлера не представляется мне прочнее положения Стринберга!»
– Но это же просто чудовищно! – вскричал Руссо с перевернутым лицом, обернувшись, словно в попытке найти позади себя, на скамьях палаты, свидетелей его честности.
Тогда встал Робер Стен.
– Позвольте, господа, – скрестив руки, патетически произнес он, – неужели по одному лишь телефонному звонку можно решать вопрос о гарантиях государства?
Ему зааплодировали почти все группы.
– Кем был финансист Стринберг? – продолжал Симон. – Как все мы знаем, господа, он был одним из феодалов международного капитализма, вознесенных на вершину пирамиды вассальной зависимости; а они, как справедливо выразился несколько дней назад один из самых блестящих умов нашего собрания (и Симон сделал жест рукой в сторону Робера Стена), не более чем авантюристы, строящие свои авантюры на мелких вкладчиках.
По мере того как Симон говорил, как он избивал своих прежних покровителей и доходил даже до того, что с изысканной вежливостью воровал мысли своих друзей, он приобретал все большее влияние. С каждым произнесенным словом в голосе его появлялось все больше металла.
– Выходец из народа, – опершись обеими руками на трибуну, продолжал он, – получавший от государства стипендию от начала до конца обучения, до глубины души преданный принципам свободы и равенства перед законом, которые как раз и дают возможность людям вроде меня стать здесь выразителем народных чаяний, я не могу ни поддерживать этих феодалов от финансов, ни присоединяться к тем, кто их поощряет, пользуется их услугами или служит им сам.
Его прервали долгими аплодисментами; и Симон теперь знал, что отныне может управлять не только своей речью, но и всем собранием в целом.
– Стринберг умер, – снова заговорил он, – разорив тысячи людей. Заем на строительство, посулив который господин премьер-министр обрел доверие парламента, не состоялся. Зато фонды для потерпевших поглотил крах банка Шудлера, государственный кредит серьезно подорван, а сами потерпевшие из разрушенных районов по-прежнему спят под навесами.
Робер Стен, нахмурив брови, чувствовал смутное беспокойство. Согласно тщательно разработанному сценарию, он бросил Симона на приступ для того, чтобы тот не только отвел от себя все подозрения, но и сделал несколько необходимых разоблачений Руссо, которые позволят сбросить премьер-министра с кресла. Мысленно Стен оставил себя в резерве на случай, если Симон окажется в трудном положении и ему понадобится помощь или, что было бы еще предпочтительнее, для того, чтобы вслед за ним выложить заготовленные аргументы и добить Анатоля Руссо. И вот пожалуйста, Симон выполнил работу сам, и выполнил ее так хорошо, что все почести достались ему. «В конце концов, – подумал Стен, кусая утолщения кожи на суставах, – главное – свалить Руссо. К тому же успех Симона лишь укрепит нашу партию». Марта Бонфуа, слушавшая выступление своего молодого любовника сначала с большим волнением, потом с гордостью, внезапно подумала: «Теперь он выбрался. – Он не станет тонуть, спасая трупы… Наверняка он далеко пойдет, и это меня радует… Но похоже, во мне он больше не нуждается».