Она снова стала мять конверт, делая это то медленно, то ускоряя ритм шелеста бумаги.
– Вернитесь все! Это мой последний праздник, мой прощальный салют! Эдуардо, пойди прочь! Вон с моего праздника! Почему ты? Дай вернуться всем, я хочу, чтобы сегодня у меня были все! Это мой последний праздник. Тейфик, Кирилл, Тиберио, Габриеле, все, все!.. Вперед, идите же! – крикнула она, собирая все невидимые смычки, которые играли на одной и той же скрипке.
Сбросив с головы свою шляпу из шкуры пантеры, она запустила пальцы в свои волосы и замерла, откинув голову на спинку кресла, открыв большое белое ухо прекрасной формы.
– Нет, не уходи. Закончи свое дело, гондольер, умоляю тебя, закончи,– сказала она хриплым голосом.– Их никого нет. На, возьми мой перстень, если это может...
И из-под всклоченных волос она сдернула с безымянного пальца левой руки воображаемый перстень и бросила его на пол. Голова ее снова начала кататься по спинке кресла из стороны в сторону. Глаза ее были закрыты, лицо перекошено в болезненном ожидании.
– Кончай, кончай,– повторила она едва слышно.– Это будет в последний раз.
Затем она уронила руки, открыла глаза и посмотрела на Кармелу неподвижным печальным взглядом.
– Подумать только, я даже не получила того, чего хотела,– прошептала она,– а ведь это было в последний раз...
В небе продолжали свой полет скворцы...
В каморке, согретой накалившимися на солнце плитками черепицы, Кармела в ту ночь долго не могла заснуть. Слишком много мыслей роилось в ее голове. Ей хотелось бы проследить за ходом хотя бы одной из них, чтобы потом перейти к следующей. Но это ей не удавалось. Кто была эта Жанна, к которой обращалась графиня во время «своего припадка» – поскольку уже именно так называла Кармела приступ бреда, свидетелем которого она недавно стала. Она чуть ли не ревновала эту неизвестную подругу и испытывала некоторое смущение оттого, что услышала предназначавшиеся явно не ей откровения. «Понимает ли она, что рассказала все это мне? Никогда бы не подумала, что в жизни этой старой дамы могло происходить подобное!»
Она испытывала тот страх, то инстинктивное отвращение, которое всегда испытывает человек при виде умственного расстройства, поскольку увиденная в другом ненормальность вносит в душу человека сомнение в его собственном душевном равновесии. Но в то же самое время она испытывала и сострадание и чувствовала, что связана с графиней некими непонятными ей самой родственными узами. «Может быть, мне следовало бы рассказать обо всем директору. Но ведь если она сумасшедшая, ее запрячут в психушку. И я ее больше никогда не увижу!»
Она встала и несколько минут глядела на себя в узенькое зеркальце над раковиной умывальника при свете лампочки без абажура. «А какой я сама буду в старости? И действительно ли то, чем я занималась с Джино, было любовью? А вдруг она кого-то убила, а теперь вспомнит об этом и убьет меня? Но нет, это невозможно. Ведь ее тогда посадили бы в тюрьму. Она, конечно же, не опасна».
Часам к двум ночи, тяжело ступая, вернулась к себе Валентина. Кармела услышала через тонкую перегородку, как она рухнула на кровать и как жалобно застонали пружины матраца. Потом послышался стук сброшенных с ног туфель.
– Так ты не спишь, принцесса? – раздался голос Валентины.
Дверь, соединяющая их каморки, открылась, и девушка увидела курчавую голову толстухи; прическа ее была несколько растрепана, помада на губах смазалась.
– Скажи-ка, Тина,– спросила Кармела,– у тебя вот много мужчин...
Та хмыкнула и сказала в ответ:
– Даже слишком много.
– И что ты от этого получаешь?
– Деньги,– ответила Валентина.– Ну ладно, пока. Я ложусь спать – устала как собака. Утомляет не занятие любовью. Утомляет хождение.
И она закрыла дверь.
Даже если бы Валентина и была расположена еще поболтать, Кармела чувствовала, что ей не удалось бы из нее ничего больше вытянуть. Да и что, собственно, она хотела узнать? Что искала? Ей хотелось не ответов добиться, а, скорее, сформулировать свои еще расплывчатые вопросы. «Я хотела бы знать... я хотела бы знать...» Ей никак не удавалось сказать самой себе, что именно она хотела бы знать.
В последующие дни Кармела чувствовала себя одновременно и спокойной, и разочарованной. Казалось, Санциани безвозвратно впала в привычное для нее состояние. Отдельные слова время от времени показывали, правда, что ее мысль, подобно водам подземного потока, следовала по какому-то темному и извилистому руслу, но проследить ход этой мысли было невозможно.
Кармела попыталась было разговорить ее неловкими вопросами:
– Вы ведь знаете Венецию, синьора? Там, наверное, очень красиво...
Ответа не было.
– Как вам повезло, что вы так много путешествовали,– продолжала настаивать она.
– Да, много,– просто ответила Санциани.
У них больше не было этих вечерних разговоров, которые стали столь необходимы для Кармелы. «Я больше ее не интересую. Она обо мне больше не думает»,– говорила самой себе юная горничная.
А потом как-то раз после обеда, принеся из прачечной белье, она увидела, как Санциани вкладывала в конверт какое-то письмо. Старая дама вздрогнула и посмотрела на Кармелу.
– Я написала Лидии письмо,– сказала она.– Хочешь, я тебе его прочитаю?
– О, конечно, синьора графиня.
– А что это ты все время называешь меня «синьора графиня»? Что это значит? Ты хочешь меня в чем-то упрекнуть или ты уже пьяна?
– Нет, синьора...– ответила обеспокоенная девушка.
И тут же поняла, что графиня обращалась вовсе не к ней. «Кого же она теперь видит на моем месте?»
– Сядь! Мне не нравится, что передо мной стоят, когда я читаю,– сказала Санциани.
Кармела скромненько присела на краешек кровати. Санциани развернула листки, исписанные крупными буквами, характерными для ее почерка, и нацепила на нос очки в роговой оправе. Одно стекло очков имело трещину в виде лучистой звезды.
– «Лидия, дорогая... Завтра мы уезжаем в Канны. Я думала провести в Монте-Карло несколько недель, но прошло два дня, и я здесь больше не могу оставаться. Никогда не стоит возвращаться в те места, где ты когда-то была счастлива».
«А я-то думала, что она с этой синьорой Лидией в ссоре. Однако тогда ее припадок начинался именно так. Странно»,– подумала Кармела.
– «Весна стоит какая-то серая,– продолжала читать Санциани,– и эту картонно-пластилиновую декорацию можно выносить только при ярком солнце. А ведь когда-то все это казалось восхитительным. В отеле “Париж” живут одни старики, ожидающие часа, когда исчезнет их тень. Древний Оскар Кельнер, которому по виду можно дать сто восемнадцать лет, медленно разлагается, целыми днями просиживая в кресле, стоящем между двух колонн из красного мрамора, словно в глубине храма. Он сдал на хранение в контору отеля деньги на свои похороны. Он больше никому не говорит ни слова. О чем он думает? О женщинах, которые у него были, о состоянии, которое он промотал, о миллионах, которые оставил за игральным столиком? А может быть, ни о чем он больше и не думает. На его лице есть участки кожи, которые уже умерли. Естественно, меня он не узнал. А ведь он был другом Ван Маара и много раз бывал в “Ка Леони”. Он уже ни о чем больше не помнит. Меня восхищает маскарад почтения, чем-то напоминающий литургию, который общество разыгрывает вокруг этих высохших оболочек, некогда содержавших плоть богатых людей. И меня бросает в дрожь, когда я со страхом думаю, что, если мы доживем до такого возраста, это будет лучшее, что с нами может случиться. Теперь я понимаю, почему хиреют города, где бьют минеральные источники, и курорты: это происходит потому, что туда приезжают старики, отчаянно, но безуспешно пытающиеся вернуть и вновь прожить дни своей молодости. А новые поколения бегут из этих моргов воспоминаний для того, чтобы прожить свои праздники в других местах».