Они пообедали в спальне, на столике для игры в бридж; ели без скатерти, потому что все скатерти еще лежали в чемодане, ключ от которого куда-то запропастился. Горничная ушла в кино, и Сильвена сама приносила пересохшие в духовке кушанья; при этом она думала: «А ведь я могла бы сейчас обедать у “Максима”, ну хотя бы в обществе этого перуанского дипломата, который уже третий день обрывает мой телефон…»
Грязные тарелки остались стоять на паркете. Симону хотелось икры, шампанского: по мере того как он старел, он все больше привыкал к изысканной еде. Но икры не было, а шампанское оказалось теплым – холодильник еще не включили.
И может быть, именно поэтому Симон вдруг обратил внимание на все то, что прежде ускользнуло от него: на голые стены, стоящие на полу тарелки, чуть подгоревшие кушанья, а главное – на непомерно большую квартиру и запах масляной краски, от которого болела голова.
«А ведь я мог бы сейчас обедать у “Максима” в уютной обстановке вдвоем с какой-нибудь девушкой, которую не знал раньше, – хотя бы с Мари-Анж Шудлер, – и это развлекло бы меня, – мысленно сказал он себе. – У меня не так уж много свободных вечеров, и глупо проводить их так бездарно».
Именно в эту минуту Сильвена и дала выход гневу, который терзал ее целый день.
Лашом с выдержкой человека, дорожащего собственным покоем, объяснил ей как можно мягче, кто эта юная девушка, с которой он разговаривал в салоне мод, и почему – из уважения к давним связям с семейством Шудлер – он проявил к ней интерес и выразил свое сочувствие.
– Откуда этот внезапный приступ великодушия? – крикнула Сильвена. – Ведь всем известно, что ты сделал карьеру, именно предав интересы Шудлеров. Ты что – дурой меня считаешь?
– Я сделал карьеру благодаря своему таланту, – сухо отрезал Симон.
– Хотела бы я посмотреть, испытывал бы ты такие же добрые чувства к этой девчонке, будь у нее нос картошкой? Ты лжив, ты низок, смешон. Всю свою жизнь ты увивался возле старух…
– Женщинам, которых ты именуешь старухами, во всяком случае большинству из них, в пору моей близости с ними было столько же лет, сколько тебе сейчас, – ответил Симон, все еще сохраняя спокойствие, что особенно бесило Сильвену.
Про себя же он думал: «В конце концов она своего дождется. Если ей нужен скандал, она его получит. Как все это пошло и ненужно…»
– А теперь, – кричала Сильвена, – ты записываешь адреса и телефоны манекенщиц из салонов мод! Ax, до чего он хорош, наш господин министр! Сколько в нем достоинства! Ты мне просто отвратителен.
– Значит, по-твоему, иметь дело с манекенщицей унизительно? Да?
– Вот именно… Это низко, вульгарно!
– А быть твоим любовником, любовником женщины, которая начинала с того, что ее за деньги приглашали на танцы в ночном кабаре…
Симон изо всех сил старался сохранить спокойствие, но гнев неумолимо овладевал им, и черты его лица обострились.
– Это подло, подло – то, что ты сейчас сказал! – визжала Сильвена. – Мне нечего было жрать, я была на мостовой…
– Чтобы сойти с мостовой, не обязательно шляться по панели…
Симон вовремя увернулся от пощечины и, сжав запястье Сильвены, толкнул ее на кровать.
Слезы бежали по щекам актрисы, но ярость ее не стихала. Великолепная огненная грива разметалась, волосы упали на лицо, она дрожала как в лихорадке, от ее тела исходил терпкий запах, смешивавшийся с запахом масляной краски.
– Ну, коли я уличная девка, – вопила она, – зачем ты живешь со мной? Коли я девка, зачем ты помог мне поступить в труппу «Комеди Франсез»?
– Именно эти вопросы я себе сейчас и задаю, – медленно ответил Симон.
И ссора, на первый взгляд похожая на десятки таких же ссор, продолжалась; между тем Сильвена, как обычно, уже раздевалась.
В их взаимных упреках и оскорблениях смешивалось прошлое и настоящее; между ними шел постыдный поединок, в котором на стороне Симона было преимущество мнимого спокойствия и умелого владения речью, а на стороне Сильвены – ожесточение.
Симон попрекал ее и стариком Эдуардом Вильнером, и давно умершим Люлю Мобланом, и многими другими. Она тоже не оставалась в долгу и яростно швыряла ему в лицо свои «козыри» – укороченную ногу Инесс Сандоваль, близко поставленные глаза госпожи Этерлен.
Потом Сильвена принялась играть свою излюбленную роль, то есть собственную роль или, вернее сказать, ту, которую она считала своей коронной ролью, – роль самоотверженной любовницы-страдалицы.
– Ты никогда меня не понимал, – жаловалась она, – и никогда не поймешь. Впрочем, ни один мужчина не способен меня понять. В любви я отдаю себя целиком. Ты даже не знаешь, что я тебе отдала, или, вернее, знаешь, но пренебрегаешь этим.
– Но что ты, собственно, мне отдаешь?! – воскликнул Симон. – Давать, отдавать, женщина отдает, мы отдаем! Только это и слышишь от вас с утра и до вечера, а потом еще и ночи напролет! Есть женщины, которые от любви получают больше удовольствия, чем другие; и вот они кричат, будто всегда что-то отдают. Но что вы такое нам даете, черт побери? Что вы нам приносите? Одни неприятности! Вот уже скоро пятьдесят лет, как я живу на свете, и больше тридцати лет, как сплю с женщинами, но до сих пор мне так и не удалось понять, в чем состоит этот пресловутый дар. Очевидно, он запрятан так глубоко в недрах вашего существа, что невооруженным глазом его не разглядишь. И вот во имя этого таинственного дара вы требуете, чтобы мы тратили на вас все – наше время, деньги, нервы… Найдите в себе мужество сознаться, что вы сами получаете удовольствие от любви, и не требуйте за это особой признательности, тем более что это удовольствие доставляем вам именно мы.
Симон не заметил, как и сам машинально разделся.
И тогда, чтобы не показаться смешным, он тоже улегся в постель.
Она лежала рядом с ним и продолжала свой монолог. Буря мало-помалу стихала, но Симон ничего не отвечал и даже не прислушивался к последним раскатам грома.
Вытянувшись на спине, положив очки на ночной столик у изголовья, он устремил взгляд на свежевыкрашенный потолок и думал о том, что в его связи с Сильвеной было нечто унизительное и вредоносное: она подрывала его силы и мешала его государственной деятельности.
«Или никто, или настоящая подруга, – говорил он себе. – Но только не она, только не женщина этого типа. Чего доброго, она еще воображает, что я когда-нибудь на ней женюсь… Мы даже не любим друг друга. Во всяком случае, я больше не люблю ее. Нас связывает умершая любовь, как двух сообщников связывает их преступление. И надо, чтобы кто-то первым решился разорвать эту цепь».
Сильвена больше не влекла его к себе. Он испытывал лишь чувство брезгливости, когда представлял себе, как другие руки ласкали до него ее тело.
«Хватит рабски покоряться привычке». Нет, он больше не желал ее, и теперь в нем заговорил инстинкт самосохранения. С того самого дня, когда Сильвена с его помощью была принята в первый театр, получавший дотации от государства, ею овладела мания величия. Он понимал, что эта огромная квартира станет для него источником новых расходов, потому что рано или поздно ему придется – как это происходило всегда – уплатить долги, в которые она влезала.