Честно говоря, мне тошно быть замужем. Томассо противный донельзя: он воняет, храпит по ночам и никогда не подстригает ногти на ногах. Тем не менее он лезет ко мне в постель не реже раза в неделю. Я снова забеременела. Ох, матерь Божья! Уж так я просила его, но он и слышать ни о чем не хочет, кроме как о сыне. „Как же мое пение?“ — спросила я его, а он мне в ответ: „Пе-ение?“, и хвать меня за титьки! Ненавижу его! Меня все время тянет блевать, приходится постоянно следить, чтобы рядом был тазик, хотя родня предпочитает называть это „утренним недомоганием“. Лицо у меня теперь бывает либо зеленое, либо чересчур румяное, а пузико все раздувается, словно дохлая собака.
Самый последний ужас — что моего душку Вирджилио отправили в изгнание за мужеложство! А я и понятия об этом не имела! И на тебе — а он вписан в мой брачный контракт в качестве официального чичисбея. Мамочка Фоскарини вздыхает, дескать, жаль, что по закону позволено иметь только одного чичисбея на одно замужество. „Но ведь его выслали! — огрызнулась я ей в ответ. — К тому же он — finòcchio!“ Подозреваю, что это она знала и без меня, потому что вид у нее был подозрительно довольный, словно она сама все и подстроила.
Я слышала, что ты будешь солировать еще на одном концерте, который состоится в нынешнем январе в базилике. Неужели правда? Ну почему пока я пела в coro, там все было куда скучнее?
Я собираюсь попросить папочку, чтобы он пробил через правление Пьеты мою кандидатуру — хочу стать visitatrice. Пусть даже в качестве приходящей волонтерки, но я смогу проводить со всеми вами гораздо больше времени, хотя руководство, пожалуй, решит, что я еще слишком молода для такой работы. В любом случае, я буду в состоянии взяться за нее, только когда вырожу этого чертова дитенка.
Признаюсь тебе, Аннина, что иногда ум — сущее бедствие. Я теперь живу в раззолоченной клетке, но все равно в клетке, я ничуть не свободнее, чем была в ospedale.
В следующий день посещений я принесу тебе очередное письмо. Не забудь пристегнуть рукава пошире.
Мои поздравления, cara! Мне бы иметь хоть половинку твоего счастья!
Твоя навеки лучшая подруга,
Марьетта».
Маэстро не раз жестоко ссорился со своими импресарио, когда те не могли обеспечить его произведениям должного успеха у публики. К тому же его неустанная погоня за покровителями, его раболепие перед ними и раздражительность, несомненно, могли вывести из терпения даже самых преданных почитателей его таланта. Однако стоило Вивальди взяться за карьерное продвижение Анны Джиро — «Аннины Рыжего Аббата», как все ее звали, — как он приобрел себе куда больше врагов, чем доброжелателей, особенно среди своих церковных собратьев.
Пожалуй, из всех прочих я проявила наибольшее любопытство, когда два года назад маэстро наконец привез свою юную protégée [89] в Пьету. Разумеется, слухи о ней распространились гораздо раньше: когда Вивальди сделал ее примадонной. Да и как было не ходить слухам, если сама ситуация казалась более чем двусмысленной: священник, путешествующий в обществе некой молодой женщины и ее старшей сестры, которая и сама не настолько стара, чтобы служить ей дуэньей.
Я же не находила в таком положении ничего странного или эксцентричного: на протяжении не одного десятка лет маэстро тратил исключительно много времени и сил на написание и постановку опер. Вполне объяснимо, что он придавал такое значение успеху и благополучию своей фаворитки-контральто. Разумеется, все прочие певицы ее ненавидели. А что им оставалось делать? Вивальди оказывал ей столько внимания, что даже я ревновала.
Однажды после репетиции маэстро попросил меня задержаться и аккомпанировать синьорине Анне, которая собиралась спеть несколько арий для его новой оперы — переложенной на музыку драме Апостоло Дзено «Гризельда».
За последний год Вивальди значительно исхудал, что особенно отразилось на его лице, приобретшем изможденный вид. Он гробил здоровье — и вынужден был тратить на носильщиков и гондольеров куда больше денег, чем хотел бы.
Приглашенный им либреттист поприветствовал меня с изысканной вежливостью, тогда как Джиро лишь вяло махнула рукой. Оно и понятно — для нее я была стареющей бесполой прислугой. Мне так и хотелось заявить ей: «Я — Аннина Рыжего Аббата, а не ты!», но я, конечно, промолчала.
Сестра дивы, вероятно, всем представлялась столь незначительной, что никто не взял на себя труда даже познакомить ее с присутствующими. Она была лет на пятнадцать старше Анны, то есть приблизительно моего возраста. Насколько синьора Паолина казалась скромной, тихой и едва ли не забитой, настолько Анна поражала своей громогласностью, пылкостью и высокомерием. Сплетницы уверяли, что ей уже двадцать пять, хотя выглядела она моложе. Благодаря ослепительной коже, большим выразительным глазам и блестящему каскаду темно-каштановых волос ей никак нельзя было дать больше восемнадцати лет. Глядя на нее, я в очередной раз задумалась, как ощущает себя женщина с длинными волосами. Лицо Анны не было красивым, но неоспоримая прелесть сквозила в каждой ее позе и движении.
Пока дива о чем-то совещалась с Вивальди, ее сестра спокойно уселась в уголок и принялась плести кружево.
Когда они уговорились, с чего начать, маэстро поставил передо мной ноты и я заиграла вступление. Анна даже не взглянула на меня, но тем не менее услышала, где следовало вступить.
Едва она открыла рот и начала петь, я уже не могла отделаться от мысли, что маэстро растерял всю свою проницательность и здравость суждений, которая делала его великим и как учителя, и как композитора: голос у его драгоценной любимицы был столь же слаб и тщедушен, сколь и ее телосложение. Ноты она брала верно, и жесты ее были приятны, но я не могла представить, как ее услышат на галерке.
Не спев и пяти тактов из первой арии, Анна бросила ноты и обратилась к Вивальди столь непочтительным тоном, что я пришла в замешательство.
— Под эти слова невозможно двигаться! Я что, должна просто стоять тут и петь?!
Я заметила, как либреттист втихомолку ухмыляется.
Да, перед нами был великий маэстро, которому шел пятьдесят восьмой год и который в то время достиг пика своей славы. Руководство Пьеты недавно продлило с ним соглашение, переизбрав на должность maèstro di concerti, [90] а несколько коронованных особ по всей Европе осыпали его своими щедростями. И тем не менее знаменитый Вивальди непонятным образом трепетал перед этой худосочной девицей. Никто из нас доныне не осмеливался столь дерзко разговаривать с ним.
Маэстро выслушал ее, а затем нетерпеливо обернулся к поэту:
— Ну?
Синьор Гольдони [91] ответил с самой любезной улыбкой: