— Мои извинения, падре. Просто я думал, что в этой части следует петь, а не танцевать.
Джиро метнула Вивальди убийственный взгляд и даже притопнула ногой.
Никогда раньше я не видела маэстро таким смущенным и нелепым. Конечно, ему не хотелось оскорблять поэта, который успел заслужить репутацию лучшего среди молодого поколения либреттистов, особенно учитывая триумф его «Велизария». Но одновременно Вивальди до смерти боялся не угодить синьорине Анне.
Постоянное переутомление, связанное со стремлением ничего не упустить сразу на двух поприщах, частые разъезды и небрежение, если не сказать хуже, собственным здоровьем взяли с Вивальди причитающуюся им дань. Анна же, несмотря на свои дурные замашки, напротив, лучилась благополучием. Мне, как и всем прочим, оставалось сделать вывод, что маэстро безумно, безнадежно, смехотворно влюблен в нее.
— Синьор, — неуверенно начал Вивальди, — здесь нам нужен новый текст — такой, чтобы синьорина Джиро могла не только петь, но и изображать что-нибудь.
Он украдкой метнул взгляд на Анну, и я едва не сгорела со стыда за него. Вот что получается, сказала я себе, когда музыкант начинает придавать столько значения посторонним вещам.
— Давайте пока перейдем к другим ариям, чтобы убедиться в их… пригодности. Мы можем назначить следующую репетицию на завтра, если это для вас не слишком скоро… Тогда и опробуем новый текст, который вам удастся написать за это время.
— Я напишу его сейчас же, падре, если вы дадите мне перо и бумагу.
Маэстро похмыкал, давая понять, что сомневается в способности молодого поэта сочинить нечто достойное не сходя с места, даже когда тот начал уверять, что для него такая задача вполне посильна. В конце концов Гольдони схватил у меня с пюпитра листок с нотами, оторвал от него пустую нижнюю половину и поклонился мне:
— Синьора, будьте так любезны, одолжите мне перо.
Он снова поглядел на Вивальди:
— Прикажете мне писать собственной кровью, падре, или все же дадите чернил?
Вивальди сдался, но, по-моему, почти не сомневался, что либреттист за такое короткое время предложит ему сущую чепуху. Он немного поговорил с Анной, потом просмотрел расписание репетиций и наконец посудачил со мной о некоторых наших общих знакомых.
Марьетта недавно разрешилась пятым ребенком — и снова дочерью, к вящему разочарованию всей ее новой родни и к собственной великой досаде, хотя я доподлинно знала, что она обожает своих девочек до самозабвения. На сцене она не пела со времен «Агриппины» и, думаю, давно поняла, что ее выступления остались в прошлом.
Меж тем поэт подошел к нам с полностью исписанным обрывком бумаги. Маэстро надел очки: с некоторых пор он пользовался ими для чтения. Наполовину бормоча, наполовину напевая слова, он поглядел на Гольдони поверх стекол и воскликнул:
— Дорогой синьор! Мой славный дружище! — Он заключил поэта в объятия. — Но это же чудесно! Это прелестно! — И он потряс листком у меня под носом: — Ты ведь видела — как я видел! И он написал это всего за каких-то четверть часа — великолепная поэзия!
Затем Вивальди вспомнил про Анну и обернулся к ней:
— Это идеально!
Она, задрав нос, смотрела вдаль. Вероятно, славословия маэстро в адрес чужого таланта ей пришлись не совсем по вкусу.
— Для тебя это будет идеально! — прошептал маэстро, словно умоляя ее.
Тогда я не придала никакого значения его тону и словам.
Гондола Сильвио ждала меня, как было у нас заведено. Я спустилась по лестнице, ведущей к воротам. Нижние этажи приюта были объяты тишиной. Привратница делала вид, что тоже спит. Гондольер поприветствовал меня запросто, как старую знакомую. Я покинула ospedale легко и незаметно, словно птица, случайно залетевшая на чердак, а теперь упорхнувшая на волю.
Даже при свете звезд было заметно, какая страдальческая у Сильвио улыбка. Он подал мне руку и помог сесть в гондолу.
— Саrо mio! Я скорблю о Ревекке вместе с тобой.
Она одновременно была ему и тетушкой, и приемной матерью, и наставницей. Думаю, она единственная помогала ему чувствовать, что он не одинок на свете, и я привыкла завидовать ему в этом. Теперь мы вместе оплакивали ее уход.
Сильвио поцеловал меня:
— Она встретила хорошую смерть, если, конечно, такая бывает.
— У нее и жизнь была хорошая, — заметила я.
— Настолько, насколько возможно здесь. И если я не ошибаюсь, гораздо лучше, чем была бы где-то в другом месте. Ну а теперь для нее постарался Хеврат Гемилут Хассадм. — В ответ на мой вопросительный взгляд Сильвио пояснил: — Это еврейское погребальное общество. Каждый в гетто платит в него взносы. Тем не менее я уверил Ревекку в ее последние часы, что у нее будет такая роскошная процессия, какую только можно купить за деньги. Объединив усилия, мы зажгли для нее более двухсот факелов, но при этом нам удалось миновать все мосты и переходы, где veneziani стали бы осыпать бранью и мусором еврейские похороны.
В его глазах я увидела слезы — наверное, впервые в жизни.
— Теперь я буду твоей ziétta, саrо! — утешила я его, пытаясь воспроизвести ту же ужимку, с которой он некогда произносил эти слова.
У меня нет такого дара к подражанию, как у Сильвио, но, думаю, именно моя неумелость и рассмешила его, потому что к тому времени, как мы удобно устроились в гондоле на подушках и прикрыли ноги ковриками, он уже снова был весел. Едва мы уселись, Сильвио полез в нагрудный карман и протянул мне крохотный бархатный мешочек.
— Аннина, — с обычным своим лукавым видом пояснил Сильвио, — это тебе от Ревекки. Много лет назад твоя мать отдала ей мешочек на хранение.
А я-то считала, что уже получила от матушки все мыслимые подарки! Я полезла в мешочек с любопытством, но без особого нетерпения. Какое еще послание она могла передавать мне с того света? И до чего же странно, что Ревекка столько времени ждала, чтобы вручить мне его!
Конечно, я могла бы и догадаться: в мешочке оказался ключ. Он был точь-в-точь такой, как в тот памятный вечер в гетто описывала мне Ревекка. Я подняла его, чтобы рассмотреть на темном бархатном фоне ночного неба. Три сапфира сияли, словно звезды в поясе Ориона.
Я вспомнила, что Сильвио обещал мне вместе открыть медальон, если найдется ключ.
— Но ведь медальона больше нет, правда?
— Я не однажды собирался продать его, — засмеялся он, — как только денежки у нас иссякали, но Ревекка каждый раз что-нибудь придумывала. Впрочем, с некоторых пор мои дела очень круто пошли в гору, ты же знаешь.
— Еще бы! Поговаривают даже, что ты в сотне первейших венецианских богачей.
Он не стал ни соглашаться, ни спорить, и я предпочла сменить тему:
— Куда мы едем?
— На Лидо.
Я там ни разу не бывала — да и с чего бы? Лидо — это заколдованный остров, где находят последнее упокоение все евреи la Serenissima. Понятно, что и Ревекку схоронили там же, и ее свежая могила наверняка расположена рядом с последним пристанищем ее сестры, по которой она так горевала.