Тибетское Евангелие | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

…не знали, что сказать. Ибо никто из них тоже не знал, (что такое) смерть.

Сказал так, голос (возвысив): я иду! Я в дороге! В пустыне (подстерегает дикий) зверь, хищный кот. В горах — снежный барс. В городах — грабители. На дорогах — война между племенем (и племенем). Стрела, огонь, петля, нож всюду (стерегут) меня. И, однако, не думаю об этом, а просто иду. Так знаю ли (я сам), что такое смерть?


…молчали и слушали.

И сказал тогда: Узнаю и я (о ней) в свой черед!

Никто не знает часа смерти своей, сказал (купец) Длинные Космы.

И сказал тогда: если б (узнал) час смерти своей, как бы (жить стал)?

И сказал (первый) разбойник: Жил бы, как (жил) доселе!

И второй: Не пожалел бы ни о чем?

Третий сказал, и голос его был (еле слышен): Я бы сначала начал жизнь. (Жил бы) по-иному. Все бы (исправил) непоправимое. Отказался бы от соблазнов. Стал бы (человеком), а не скотом!

И крикнул ему: А сейчас ты скот?!

И стоял (он) тихо. И (я) видел, как медленно текут слезы по лицу (его).


…разбойники сложили (ножи) свои к ногам моим и тихо (удалились) прочь.

Купцы хотели (подобрать) ножи, но сказал им: Не копошитесь в пыли улицы! Не нагибайтесь за пройденным! Не (присваивайте?) то, чем убивали; лучше родите то, что жить будет. И сказал им: Блажен тот, кто был до того, как (возник). И еще сказал: Блажен тот, кто знает Свет.

И сказали: Покажи нам (место), где Свет, ибо нам необходимо найти его!

И сказал: Тот, кто имеет уши, (да слышит)! Есть Свет внутри человека Света, и он освещает весь мир. Если он не освещает, то (тьма).

И наклонили (головы свои) в тюрбанах. И молчали, и в молчании (был) Свет.

ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. ТАНГО НА РЫНКЕ

Сегодня я вспомнил, что меня когда-то звали Василий.

Это открытие не изумило, не потрясло меня. Я подумал: да, верно, да, давно, — и все. И больше ни о чем не думал. Василий так Василий. Все равно.

Теперь-то я Исса; и мое имя отнимут у меня только вместе со мной.

Шел и шел, переступал ногами. Ночь умирала, лопались белые икринки звезд.

Наступило ясное, морозное утро, лиловые сумерки разрезал нож первого, ярко-малинового солнечного луча, и я обнаружил себя медленно, петушино-важно подходящим к странному многолюдному торжищу. А, да это ж рынок, быстренько догадался я, и продуктовый, и толкучка в одном флаконе! Вот, подумал быстро и жадно, рынок — это же жратва, надо направлять туда лыжи, ибо внезапно живот стал терзать изнутри страшный зверий рык, и я, ковыляя по обледенелой улице, даже положил на живот себе, на хитон, под холщовый плащ, руку — чтоб ладонью утихомирить зверя.

А напрасно! Скосив глаза вниз, я обнаружил, что вовсе ни в каком не в хитоне и не в плаще, а в своем драненьком иркутском зипунишке иду; и до того смешно мне стало, а потом страшно.

Я перешел липкую незримую трясину страха по тонкой, по снежной нитке. Рынок гомонил уже вблизи, я поедал глазами торговок, лотки, рассыпанную по мерзлым доскам снедь, баб с мешками, торчащими прямо из сугробов — из мешков они ловко выдергивали сапоги, валенки, расшитые самодельные унты и, зазывно тряся ими в воздухе, как черной ржавой ложкой — в прозрачном стакане мороза, бойко продавали. Шла торговля, и на меня тут глядели как на настоящего покупателя.

«Я Исса или не Исса?» — спросил я себя и внимательно к себе прислушался — что сердце ответит. Оно молчало и только тяжко, редко билось. Спасибо, что еще бьешься, весело сказал я ему. И пошел меж рыночных рядов.

Вокруг черемховского рынка ограды не было, он свободно, как цыганский табор, развалился на ледяной круглой тарелке неведомой мне площади. Женщины мерзли за прилавками по-разному: кто радостно и громко выхваливал товар, кто скучно, мрачно глядел исподлобья, глубже запрятывая красные, деревянные, в цыпках, руки в варежки, в муфты, под жирный фартук, грея их теплом большого живота. Я зырил на товары: всякой твари по паре тут было. И бабьи духи! И вязаные носки и овечьи рукавицы! И густо-синими пирамидками наваленная жимолость! И россыпи кровавой клюквы! Да нет, это гранаты выковыряли из прибайкальской скалы — розовые, черно-вишневые, пламенно-алые — и разбросали тут, на деревянной плахе, на показ, на погляд!

А там, там, дальше, я сглотнул слюну, голову задурили запахи и краски, — ломти розового, как крылышки фламинго, сала, грубые булыжники сырных голов, яркие мячи апельсинов… батюшки, а дальше-то!.. рыбы, рыбы, сколько рыб! Господи, и золотые, с парчовой жатой шкуркой, копченые, и инистые бревна замороженной, свежей, а вон и осетры лежат, драконы енисейские, с торчащими костяными шипами, и ельцы серебрятся, а что это под гладким стеклом валяется?! это нежные ленки, а вон и толстый как поросенок чир, и спинка у него жирная трясется, даже отсюда вижу… и рядом с чиром — длинненькие такие, стройненькие… сабли казацкие… рельсы узкие… красавцы мои, омули!

— Омуля! Омуля! — заверещала торговка в высокой, как поповская митра, шапке, подметив мой неотрывный взгляд. — Омуля свеженькаи! Только што с Байкала!

— Их же запрещено в открытую продавать, тетка, — внятно сказал я, подшагнув ближе. И рукой в цыпках обтер рот от текущей, как у зверя, слюны.

— Это где в другом месте запрещено! — Торговка пыхнула в меня паром изо рта, как клубом табачного крепкого дымка. Я уловил запах водки. — В Иркутске — запрещено! А у нас — разрешено!

Но быстренько оглянувшись по сторонам: зырк-зырк! — накинула на омулей клетчатый шерстяной платок. Словно спящих пледом укрыла.

— А чо, — присунулась ко мне, а я стоял очень с нею рядом, и все сильней слышал от нее сладко-горький тошнотный дух самогона, — а ты, дедок, как нащет омулечка? Щас взвешу, сговоримся!

Я весело глядел на ее чересчур румяное, кирпично-бордовое лицо. И она так же радостно таращилась на меня.

Я незаметно вывернул руку назад и попытался нащупать на спине дорожный мой узелок. Там, я помнил, лежал мой драгоценный вяленый омуль, перед уходом навсегда из дома в скитальную торбу засунутый. Рука встретила пустоту. Я растерялся. Краснолицая торговка мгновенно пой мала изменение в моем лице. И углы ее губ скорбно опустились.

— Бомж, ну да, конешно, — сказала тихо, самой себе. И громко уже — мне:

— Шатаетесь тут! Слямзить бы каво только!

Я все стоял, стоял около чудесных рыб и напряженно думал о том, где я потерял узелок.

— Нет, я не…

Бабенка не слушала.

— Пшел вон!

Мои глаза не отрывались от ее глаз. Будто серебряная паучиная пряжа дрожала в морозном сизом мареве, соединяла наши пульсирующие зрачки. Внезапно что-то невидимое легко вышло из меня, и я увидел себя и бабу как бы со стороны. Немного сверху… с высоты. С небольшой высоты; так, в два человеческих роста примерно.