Юродивая | Страница: 57

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— …и вдохнуть отравленную воду, и захлебнуться, и умереть, пока в утробах нерожденных внуков не ворохнулись прожорливыми серыми брюшками саранчовые зародыши…

Плечи толпы содрогались и ежились. Кадыки дрожали. Губы бессознательно повторяли вслед за пророчицей тяжелые каменные слова.

Ксения поднимала над толпой руки. В дерюге, с воздетыми к тучам руками, с рыдающей в глазницах голубизной, со скрученными веревками мокрых волос, она была прекрасна и опасна. Если кто-либо из толпы делал шаг к ней — его подбрасывал невидимый ток, он отшатывался и закрывал ладонями лицо. Уличный пацан, хулигашка, попытался однажды сбить ногой ящики, на которых она стояла. Согнутая в колене нога мальчишки скрючилась в воздухе, не успев ударить деревянную пирамиду, и он повалился набок, подвывая по-собачьи, схватив в объятия отсыхающую голень.

— Ты! Ты иди ко мне! — Ксения властно указывала на зареванную бабенку в мужской кепчонке. — Подойди! Горе твое избудется!

Зареванная, растирая стыдящееся лицо шелушащейся рабочей ладонью, подходила, расталкивая локтями толпу, и толпа расступалась, досадуя, ахая, завидуя: «Ну… ей… непонятно кто!.. фифа… да нет, бараны, она со швейной фабрики… не слышал разве, там машиной тетку убило, так это ее мать… что ты брешешь, это же Маринка с проходной, у нее наоборот — газетки надо читать, козел!.. — хахель пришел, она ему копейку должна была, да не отдала, он хату ее вскрыл и двух ее сыновей… пришил одного мальчонку молотком… другого ножом… она приходит… как рассудок ее вынес… не, ребятня, она дурдом понюхала… с тех пор и плачет все время… всю дорогу плачет, ревет, ревет… как бы снова ее в богадельню не упекли… а, чай, несладко там… ну, кашей рисовой покормят… а зато ноги к кровати привяжут, руки, всю тебя вывернут, ремнями бьют, кровушку берут сто раз на дню…»

— Ты Маринка с проходной? — спрашивала Ксения, блестя слепящей синевою звезд, не зная ее имя.

— Я Маринка с проходной, — послушно соглашалась бабенка, всхлипывала, терла кулаком переносье, запухшие подглазья.

— У тебя умерли мать и дети?

Голоса женщин бились на ветру мокрыми полотнищами.

— У меня умерли мать и дети. — Словно вспомнив что-то, бабенка заголосила:

— Убили их, девонька!.. Убили… мать — машиной… детей — язык не вывернет, как… утешь хоть бы! Успокой меня, ластонька… укрой ты мя… волосьями своими, дерюжкой своей!..

— Милая! — Голос летел, наполнялся свежестью дождя, медью трубы, сиянием звездной пыли, свободой, счастьем. — Любимая! Иди ко мне!

Бабенка бросалась к ящикам, карабкалась; ее подсаживали, ее благословляли. Добравшись доверху, она обхватывала Ксению грубыми мозолистыми руками и прислонялась ухом к ее бугрящемуся, шевелящемуся, танцующему животу.

— Батюшки… у ней там… робеночек!..

— А у тебя двойня, Маринка с проходной, — говорила Ксения победно и клала сияющую горячую руку на Маринкин живот, — у тебя там уже двое, Маринка! Радуйся, родная, и смело иди домой! Там все они ждут тебя. Убитая мать и убитые сыновья. Я, Ксения, делаю тебе чудо, чтобы ты перестала плакать. Мне не нравятся твои слезы, Маринка. Твое лицо дурнеет от них. Иди и не плачь больше! Отец двойняшек женится на тебе перед самыми родами, ты будешь стоять в церкви как снежная баба, и священник будет улыбаться тебе насмешливо и счастливо, и вы с мужем будете воспитывать четверых. Все сказанное святая правда. Ступай!

«Почему ее выбрали!.. Почему ей привалило!.. зачем ей, ей одной счастье, а нам, а нам нет!..» — исходила криками толпа.

Маринка с проходной, с остановившимся от безумья и счастья взглядом, бежала домой, в свои трущобы и бараки, и обезумевшая толпа бежала вслед за ней, вместе с ней, ловя ее за подол, за хвост, за нестиранные тряпки, гогоча: «А вот проверим!.. а вот все сейчас проверим, наплетет пророчица эта!..» — и, добежав до Маринкиной каморки, распахнув дверь, видели сидящих за пустым, без посуды и яств, бедным столом старушку в заячьем платке и двух испуганных мальчиков в штопанных штанах, одного с круглыми шрамами на лбу и висках, другого с плохо затянувшимся швом вокруг шеи, старуха и мальчики боязливо смотрели на ворвавшихся в дом людей, люди изумленно, молча глядели на них, а впереди толпы стояла растрепанная, запыхавшаяся, зареванная мать со вспухшим от слез лицом и толстым шмыгающим носом, и старуха орала: «До-оченька!..» — а пацаны: «Ма-амка!..» — и люди в толпе, все до единого, вдруг спрашивали себя молча: «Смерть, где жало твое?!.. Ад, где твоя победа?!» — и не находили люди в себе ответа, и, не найдя ответа, валились на колени перед воскресшими и уверовавшими, и целовали их, и смеялись, и молились, и матерились, и уже кто-то бежал в магазин за водкой, а кто-то летел на кухню, сооружать котлеты из моркови и дрянной требухи и вскрывать столетние банки с огурцами, похожими на спящих поросят, и пихали локтями Маринку в бок, и кричали: «Вот подфартило тебе, Маринка!.. Не соврала, выходит, девка с площади!.. Вот выпало тебе чудо!..»

И вся толпа, ввалившаяся в чужой дом для проверки, без спросу, начинала голосить, петь, вопить, бить в ладоши: «Чу-до!.. Чу-до!..» — и чужие становились родными, и поцелуйное братание заменялось кровным и единственным, и люди, дотоле жившие в распрах и злословии, становились, хоть на миг, семьей, как если б они все находились внутри огромного живота беременного, внутри мощной космической Бабы, носящей их свех в себе, любящей — без различий и наветов — их всех.

А Ксения стояла на опустелой площади, на ящиках с грязными клеймами, в свете фонаря, напоминающего печной гаснущий огонь, синие звезды подо лбом у нее медленно гасли, она выдыхала из себя влажный воздух так, как пьяницы выдыхают водку, и шептала обреченно:

— Хоть на миг ей счастье. Хоть на миг они поживут. Хоть чуть-чуть. Смерть, отойди. Хотя бы миг их не тронь. Хотя бы миг один.

И, когда она слезала с ящиков и они рассыпались, грохаясь за ее спиной, дыша пивной пеной и банановым перегаром сласти и гнили, отжимала мокрые от дождя косы, отдыхала от пророчества, сидя под фонарем на мокром асфальте в грязи, а после поднималась, изламывая с мукой и тоской натрудившееся в потугах ужаса и радости тело, и шла в вихрящуюся изморосью и бликами темь, за ней по гулким ночным улицам шли невидные, незаметные, серые люди.

За ней летела серая саранча, приставленная стеречь ее; выследить ее; и, если она станет наверняка опасна, — изловить ее.


Ее все-таки поймали.

Как она вырывалась! Билась! Кричала в голос! Плевала в лица ловцам! Она знала, куда ее отвезут. Куда спрячут ее, опасную. Смутьянку. Ненормальную. Дуру, играющую в пророчицу, нагло посягнувшую на Божьи деяния.

В сумасшедший дом.

Дом для жизни умалишенных она видела однажды во сне. Как пожалела она всех до одного бедных его обитателей! Она забыла, какого цвета он ей привиделся. Может, желтый. А может, и белый. Да, да, не желтый, а чисто-белый, сияющий, белый как снег.

— Зачем так больно вы стянули мне руки веревками…

— Никшни. Там тебя цепями свяжут.