Ее трясло в вонючей внутренности фургона без окон, в кромешном мраке. Пахло блевотиной, будущими пытками. Она закалилась в смертях. Она пережила столько смертей. Сможет ли она перенести мучения? Связавшие ей запястья и щиколотки люди в серых крысиных халатах надменно молчали. Их поджатые рты походили на брюшки озерных стрекоз.
— Меня будут пытать?!
— Конечно, будут. Таких, как ты, опасных, пытают особо. Чтоб неповадно было впредь.
— Я беременна!
— Это не имеет значения. Пусть тот, кто в тебе, тоже узнает, что с чем едят. Чтобы родился и сразу смирным был. Приличным. В мешках по улицам не бегал. Народ не булгачил. Шофер, скорей!.. Пока в приемном есть препараты. Она меня за руку укусила. Вооруженное сопротивление.
Фургон с визгом тормознул, санитары вынесли Ксению на руках, как царицу в блеске славы и почета, и внесли в приемный покой, и швырнули на пахнущую мочой и кровью кушетку, на резиновую клеенку, и лед прожег ей спину.
— Фамилия, имя?!.. Не знает ничего. Дура. Прикидывается?!.. Умеет говорить?!.. Натурально, немая. Ты, слышишь, тебя спрашивают?!.. Сейчас заговорит. Кланя, полный шприц набери. Ты такого еще не нюхала! Теперь понюхаешь. От этого и камень заорет. В мышцу ей один шприц, в жилу локтевую — второй! Двойную дозу!.. Что?!.. Круто?!..
Тело Ксении начало медленно содрогаться. Раз, другой, третий. Все быстрее и быстрее. Вот уже зубы бьют болевую дробь. Вот спина выгнулась в судороге. Вот выламывает все до косточки. Дрожит печень. Ломаются в неистовой дрожи ребра. Выходит наружу слепая, черная, тяжелая боль, бывшая в крови от Сотворения мира. Эта боль забыла себя. Человек ею о ней напомнил человеку.
Ксения, закричи. Ксения, завопи.
Тебе же будет легче.
— Ты гляди, какой… орешек! Зубы сжала и тужится! Витася, а что это у нее пузо какое?!.. Сейчас она у нас тут еще родит. Киса, ты перегнул с дозой. Глянь, как ее малец пинается. А если мы ему шприцок засандалим?.. Для пущей важности?!.. Чепуха!.. Она перейдет болевой порог и перестанет чувствовать. А начинка загнется. Не хватало нам здесь возиться с дохлыми ублюдками. Что ты… все-таки вколол, паскуда!.. А хочу поглядеть, как они оба запляшут.
Ксения белыми глазами, трясясь в чудовищном ознобе, глядела на ледяную сосульку с длинной иглой, которую поднесли к ее вздымающемуся животу, выпустили из иглы скользкую каплю и воткнули, не заголяя плоти, прямо через рогожу, в маленькое, милое, бедное тельце ее ребенка, — и он дернулся в ней, и забился, как рыба на льду, и тут она закричала:
— Только не в сердце! Только не в сердце! Милые люди! Хорошие люди! Только не в сердце! Он еще не родился! Он хочет жить!
— Ага, вот и раскрыла птичка ротик, — удовлетворенно откинулся на спинку замаранного чернилами стула санитар с крысьим лицом, — а мы думали, тебе язычок отрезали еще в младенчестве. А хочешь, мы тебе его подрежем?.. Чтоб ты мило картавила. Как иностранная певица. Гр-гр-гр!.. У, стерва!.. Говори, дура, откуда родом и зачем прибрела в Армагеддон?
Дрожь покидала Ксению, она втянула носом лекарственный, мученический воздух, услышала крики боли и ужаса, доносящиеся из коридора, издали, — это кричали стены, кирпичи, замазанные белой краской окна палат, доски пола, кричали камни, кричали трубы и провода, — и она узнала этот запах. Детство больничной кладовкой, всем молочным материнским «прощай» и карболовой тоской пахнуло на нее, пошло кораблем, встало стеной. Волна ужаса и любви затопила Ксению с ног до головы, а ее уже волокли в палату, ногой пнули заскрипевшую обитую железом дверь, квадрат тьмы захрипел и заискрился, и перед Ксенией открылся Ад, а она даже и в Раю еще не была. Ад шипел и брызгал слюной, стонами, клоками выдранных волос, визгами, прокалывающими опару лезущего из ребер сердца. Безумцы гудели, надрывались в надсадном крике, распахнув пустые рты с дрожащими в них языками. Старуха, седая и страшная, сидела на корточках, непотребно тужилась; из ее ввернутых внутрь рта уст вылетало лишь одно сипенье: «Ус-спеть!.. Ус-спеть!..»
Лежала баба поперек койки, спина голая; по спине две санитарки лупили длинными гладко оструганными деревянными палками, мгновенно вздувались слепые багровые рубцы, из старых синяков брызгала в лица мучительшам свежая кровь. Санитарки при виде крови урчали от удовольствия. На их лицах ножево горели оскалы, стриженые волосы дымились.
— Уау-у-у-у!.. Ауау-у-у-у-у!.. — тонко выла пытаемая.
Вокруг ее койки плясал хоровод умалишенных. Женщины, вцепившись друг в друга, высоко задирали ноги, подпрыгивали, беспощадно плевали на распростертую. Дикая пляска, судя по виду танцующих, продолжалась, начавшись давно — по липким щекам текли реки пота, зубы стучали в исступлении, женщины задыхались, ловили ртами многослойную вонь. Они радовались истязанию подруги. Она знали, что это — единственное лечение, избавляющее от страданий. Сладкая пилюля — потеря сознания. Когда из тебя выбьют душу, ты потеряешь глаза и уши, осязанье и вкус. Ты станешь железной вилкой. Коробком спичек станешь ты, и тебя раздавят черноземные подошвы, хрустнешь неслышно.
— Сумасшедшие! — крикнула Ксения. Санитары дернули ее за косы, голова откинулась на спину, лицо, скосившись, побелело. — Я вас люблю! Я такая же, как вы! А вы — это я! Скажите мне, кто больной, а кто здоровый?! Я — не отличу! И не надо! Вы не орите! И не ревите! Меня держат?! — Она следала движение стряхнуть с себя клещей-санитаров, они крякнули от неожиданности, потянули ее за локти вниз, рванули, повалили на пол. Лежа на полу, она продолжала кричать:
— Это им кажется, что держат!.. Чудится им!.. Им блазнится — проходят века, а на самом деле — секунда!.. Больны на самом-то деле они!.. Они больны!.. Их, их надо пожалеть нам!.. Давайте поможем им!.. Давайте свяжем им носки, расскажем сказки!.. Они маленькие больные дети, бедные и злые!.. Пожалеем их!.. Найдем силы!.. А я пожалею вас… я уже жалею вас!.. Люблю!.. Мы еще спляшем!.. Мы еще споем!..
И, услышав эти Ксеньины слова, бабы как заорали! Как затянули широким воем, как заблажили, завизжали как благую святую песню! В песне не было слов. Она была страшна и велика. Она была полем, ветром, снегом, ночью. Она была волчьей метелью. Она была волчьей тоской, застывшей, как свалявшаяся шерсть, в подреберье, последней волчиной молитвой. «Царь Волк, ведь я же твоя дочь. Ты был зверь, и ты плодовит был; а может, это все твои дочери?!.. Гляди, гляди в лица… Вон у нее — мой рот… У нее, обнявшей в углу поганый горшок, — мои глаза… А у этой, воющей громче и безнадежней всех, мой голос, Господи, голос мой, — она вышепчет, если меня снова убьют, она скажет откровение, она… успеет… А если и ей глотку перережут, — кто тогда?!..»
— Бабы! Бабы! — вонзала Ксения лезвие крика в безудержный разноголосый вой. — Пойте! Только не прекращайте петь! Пусть они делают с нами что хотят! Пусть нас всех распнут! Повесят! Это наша песня! Это наше счастье! Наша жизнь!.. Пойте, орите! Кутайтесь в простыни! Бросайтесь из окон! Пугайте их чем можете! Они наколются на наши колючки! Они нас проклянут! Не возьмешь нас! Душа дурака чиста и свободна!