Дверь приоткрылась, впустила маленькое тщедушное тельце, втянула в черную щель. Хлопнула, выстрелив пустотой. Вот и все. Он ушел. Ненужный. Лишний. Маленький сумасшедший, любивший женщину, жену вождя и владыки. Ушел безропотно без борьбы. Без боя. Сказав нам всем, гостям в этом мире, сгорбленной спиной: все бесполезно. Не надо напрягаться, выкручивать тряпкою душу. Людское поведение есть не что иное, как Вышняя Воля. И тот, кто возлюбил не женщину, не мужчину, а пустоту, тот счастливее всех.
Мужик в алмазах и та, что так и не подняла глаз, встали. Поднялись, зашумев креслами и скамьями, все гости. В сутолоке и свалке жену рванули прочь от мужа, меня воткнули ему под мышку. Спешно гасили факелы и свечи. Кто-то глупо дунул на сиротливую лампочку над столом, качавшуюся на скрученных проводах. Кто-то, хихикая, разбил чашу, завизжал: на счастье!..
Меня и богача в наступившей мгновенно тьме втолкнули в комнату, где жалкий свет, подобье света, сочился от деревянных стен, от ослепших окон. В углу каморки валялся полосатый матрац, перепачканный масляной краской. На матраце спал человек в грязных штанах и рубахе. Он спал ко мне спиной. Он бормотал во сне. Он зачмокал во сне сладко, хотел перевернуться, но не смог. Он был пьян; может быть, у него не было больше сил жить. Я уставилась в его затылок. Я знала этот затылок. Я могла поклясться; перекреститься. Богач сжал мою руку и проговорил глухо и сердито: «Видишь, жена, наше место занято. Сейчас я всыплю за это дело кому следует». Я остановила его движеньем руки. Приблизилась к лежащему. Я хотела его повернуть к себе лицом, но боялась. Я боялась закричать от ужаса и счастья и кинуться на спящее тело всем телом, припасть к нему и уже не отлипнуть. Спящий человек согнулся на матраце, повторяя позу младенца в утробе матери. Где мой сын, подумала я страшно, где мой сын? Я убью тех, кто отнял у меня моего сына. Ну и что, сказал мне смеющийся голос внутри, ты найдешь их и убьешь, и это значит, что они просто раньше тебя придут в то счастливое место, где цветут и качаются алмазные, белоснежные хвощи и папоротники. И они будут счастливы, а ты будешь еще целый век тут страдать. Лучше разбуди спящего и попроси его задушить тебя. Ты слишком настрадалась. Пора отдохнуть.
Человек на матраце застонал, задергался и перевернулся сам, без помощи, на спину, потом — ко мне лицом.
— Юхан!.. — закричала я и закрыла себе рот рукой, захлопнула, как дверь.
Белый владыка, богач, отшатнулся от моего голоса. Чужой визг разрезал его сердце пополам. Он не ждал подвоха. Он пнул меня под коленки, и я упала на матрац ничком, прямо на спящего.
Богач что-то кричал на незнакомом языке, я понимала: взять их, люди, где мои люди, связать их, выбросить их вон, выкинуть их совсем отсюда, из моей жизни, это злой умысел, это бродяги, это мусор жизни, это чешуя, пусть летят по ветру, живо, люди, где вы, я жду, а где моя жена, вернуть мне мою жену, враги, у меня есть враги, они насмеялись надо мной, о бедная, милая жена моя, где ты, а тут это отребье, эта грязь земли, эти жалкие людишки, быстро уберите их, чтоб духу их здесь не было, швырните их в пропасть, бросьте в колодец, киньте на съедение рыбам, птицам в горах, иначе они мне будут сниться, сниться, они доведут меня до могилы, а я жить хочу, жить хочу, жить хочу. Жить!
Так орал, брызгая слюной, богач, усыпанный алмазами, и тюрбан катился с его потного лба, и под изогнутыми губами светились черные дырки гнилых зубов, он был уже старый, он уже боялся смерти, а тут у него утянули из-под ладони пойманного махаона, самый крупный алмаз похитили, а булыжник подсунули; и он, возмущенный, дергался и визжал, а я стояла и смотрела на матрац, где лежал и спал мой Юхан, а может, я стала слепнуть и стареть, и видела плохо, и это был совсем не Юхан, но мне так хотелось, чтоб это был он, и глаза мои дрожали и блекли, и меркли, и гасли, как факелы на пиру.
Я хотела еще раз позвать его по имени: «Юхан!» — но рот мой слипся, не разомкнулся, как крепко сшитый грубыми стежками, я хотела разрезать силки, да ножа не было; мое тело узнавало его, я прижималась к нему, я стонала ему в ухо: видишь, муж мой, какой я стала бродяжкой, как меня бьют и пинают, как мне плохо в дольнем мире без тебя, а тебя, значит, не убили, если ты лежишь тут и спишь, — как внезапно набежали люди, позванные богачом в тюрбане, схватили меня, понесли, потащили, выбросили через черную подвальную дверь на яркий снег.
Сколько в мире зимы, подумала я, лежа на снегу спиной и глядя в синее небо.
Сколько в мире зимы.
И я, ее житель, должна обживать ее, обихаживать, убирать, мыть ее ледяные полы, устилать скатертями, уставлять посудою ее широкие столы, сдувать ветрами крошки, локтями стирать грязные потеки со слепящей белизны. Юхан не умер. Он просто замерз. Он лежал все это время в большом сугробе. Кто-то разгреб сугроб живыми руками. Кто-то: такой же горячий, такой же неистовый, как я.
Я заплакала. Я подползла к черной закрытой двери. Я долго стучала, кулаками, ногами, грудью, головой. Мне не открыли.
СТИХИРА КСЕНИИ О НЕВОЛЕ ЕЯ
Я начала делать странные дела.
Я собирала везде разные бумаги. Где они валялись; где летели по ветру, и я ловила. Салфетки в харчевнях и трактирчиках; обрывки газет; клочки выброшенных на задворки школьных тетрадей; ненужные хозяйкам выкройки, торчащие из старых сундуков и диванов, выкинутых из мертвых домов. У меня была бумага, и я начинала на ней писать. Слюнила карандаш. Поднимала с земли уголек. Морщила лоб. Буквы горели. Прыгали. Улетали из-под руки. Я не понимала, куда; я ловила их, как птиц, и они бились в моих кулаках. Однажды я нашла старую наволочку и углем написала на ней:
У ЧЕЛОВЕКА ЕСТЬ ЛИЦО
У БОГА ЕСТЬ ЛИК
У ЗВЕРЯ ЕСТЬ ЛИЧИНА
Я ЗВЕРЬ Я БОГ Я ЧЕЛОВЕК
Я ВИЖУ ГЛАЗАМИ МИР
Я ВИЖУ СЕРДЦЕ И ВРЕМЯ
ВЫ УБЬЕТЕ МЕНЯ НО НИКТО ИЗ ВАС
НЕ НАДЕНЕТ МОЕ ЛИЦО
НЕ НАДЕНЕТ МОИ КРЫЛЬЯ ЧТОБЫ ЛЕТЕТЬ
Я понимала: кроме каждодневной добычи еды, кроме любовного голода человека мучит еще одно, кровное. Куда пойдет его душа после смерти? Есть ли конец непреложный? Уход окончательный? Или есть счастье продолженья? Страданье длящегося? Эту, нашу, родимую жизнь всяк живет лишь раз. А дальше что? Я знала хорошо, ЧТО. Я жила между временами, я свободно гуляла в пространствах. А может, это было только для избранных? Только для меня, которой небесная Гостья-красавица когда-то надела на шею синий крестик? А может… может, мать все это выдумала, и сама она, Елизавета, сняла дрожащими руками в больничной палате, помывши полы хлорной тряпкой, цепочку с бирюзой с морщинистой, старой и мертвой шеи, пока умершую старуху не отправили в безымянную могилу для безродных и неизвестных на дальнем кладбище?.. Мама, мама. Что ты знала обо мне. Лучше бы твоя красавица завернула меня тогда в мешок да и бросила с обрыва в широкую реку.
Я писала на бумажных клочках о том, что будет с людьми, с каждым из людей, после смерти. Я разбрасывала эти клочки везде — на улицах, в харчевнях, на рынках, на вокзалах, на скамейках в парках и скверах, на бесконечных лестницах унылых домов, черными и серыми свечами уходящих в дымы неба; люди, кто, плюясь и чертыхаясь, кто смеясь, кто осторожно и боязливо, подбирали мои слова, читали их, узнавали свою судьбу: каждый — свою. Кого-то била дрожь. Чьи-то глаза расширялись и светлели. Человек больше всего на свете боится неведомого; а я говорила людям о неведомом, чтобы они перестали бояться. Чтобы полюбили то, чего боялись всегда.