Солдаты выпускали огонь из автоматных стволов беспрерывно, бесконечно. Рты их были разорваны криком, неслышным отсюда, из церкви, из-за бесперебойного грома тутошних выстрелов. Люська, на корточках перед корзиной с патронами, следила с ужасом, как редеет железная, медная горстка, как подползают к корзине раненые, стонущие бабы и мужики, запускают в нее руку, как зверь — лапу, вытаскивают горсть смерти, катятся опять к узким прорезям бойниц, чтоб плевать в лицо гибели гибельной железной слюной.
Люди в стреляющем храме, прежде криков бегущих с оружьем прямо на них солдат, услышали лай.
— Собаки! Собаки!
— На куски разорвут… Овчарки… они натасканы… на живятину…
Стася прицелилась. Перед ходуном ходящей мушкой моталась не человечья — собачья мохнатая грудь. Она представила себе, как пуля втыкается в мясо, под шерсть, как разрывает пса изнутри, как он падает, задрав лапы, вертя головой, не понимая, что с ним, и воет, воет. Что с тобой, Стасинька?! Тебе стало жалко пса?! Не человека… А псу было жалко тех людей, что он загрызал одним махом, наваливаясь на человечью спину, вонзая клыки в беззащитное горло?!
Она спустила курок. Собака подпрыгнула высоко, вздыбила холку, визгнула, упала на спину, судорожно, по-паучьи, забила задними лапами. Стася, ты убила собаку! Не человека! Собаку! Всего лишь собаку! Собаку…
Она упала головой на приклад, и густое, басом, рыданье, порвав завесу стыда, вырвалось из нее.
— Они уже близко, девоньки!..
— Монахи, братья, мужайтесь, последние дни настали, ведь это Армагеддон, Армагеддон последний… запоемте псалмы… начинай, Никодим… Живый в помощи Вышняго…
— Ты, петух поморский!.. Гони сюда гранату… Она — на вес золота…
— Гранатам конец быстро придет, а твои пики, волчонок, тебя не спасут…
Огонь бил, полыхал из автоматов, очереди прошивали замкнутые двери и забитые накрест окна. Вопли раненых наполняли подкупольный церковный простор. Что дальше, Иакинф?! Вот она, самая страшная Зимняя Война. Ты не хотел этих смертей. Этого сраженья — за вас за всех — захотел Господь.
Мороз прошел серебряными иглами по спине Иакинфа. Под сапогом подалась, проломилась дверь. Солдаты вбежали в храм. Бабий визг усилился троекратно. Люди схватились не на жизнь, а на смерть в уродливом, немыслимом рукопашном бою. О церковь, в твоих приделах люди убивают друг друга. На алтаре льется кровь. Бог, Ты сейчас причащаешься сам, один, в ледяных небесах, нашим земным страшным Причастьем.
Люська проползла меж сапог, лаптей, кирзачей, босых окровавленных ног, уперлась теменем и кулаками в крохотную дверь, пробитую в алтарной стене и прибитую еловыми досками; проржавленные гвозди вывалились наземь, дверь рухнула, выпав наружу, на подмерзлый гладкой ржаной коркой наст.
— Бегите! Бегите, родные! — лежа, как раненая острогой белуха, на каменных щербатых плитах, надсадно заорала она. — Бегите в тайгу! В леса! Там укроетесь! Там и помрем все, но медленно казнить себя уже не дадим!
Каторжники, орудуя самодельными пиками и копьями, сделанными из старых портновских ножниц, из воровских ножей, из рыболовецких монашьих острог, отступали к белому маленькому квадрату низкой дверцы. Внутрь храма залетал снег.
Снег повалил с небес как очумелый, и заливисто, захлебываясь, лаяли собаки, и визжали, катаясь по снегу, раненые солдаты, и автоматные очереди снаружи, из снеговой беличьей белизны, продолжали поливать огнем храм и людей в нем, и Иакинф ругался непотребными, отчаянными словами, и борода его развевалась на ветру, и Стася, подхватив младенца на руки, побежала, через весь храм, не хоронясь от чужих рук, от пуль и пик, грудью вперед, к белой снежной пустоте, и Бог хранил ее, не дал ни копью всадиться ей под лопатки, ни пуле вонзиться меж ребер, и Иакинф от радости перекрестился, видя, как она выныривает из обреченного храма на свободу, в Белое Поле, — а собаки остервенело рычали, взлаивали, хватали людей за ноги, перегрызали им глотки, откусывали кисти рук, и люди били людей и собак по головам, и кровавая мешанина кипела в храме, как в Диавольском котле, и рыбы-люди выныривали из варева крови и окунались в варево мороза, и бежали, надеясь спастись, да только летящий огонь настигал их, косил под корень, срезал ослепительным серпом, и Иакинф уже помраченным взором видел, как Стася, с ребенком на руках, бежит, бежит — и вдруг падает в снег, накрывая животом своим младенца, — ох, младенец, ты не Царской крови, но коль тебя Цесаревна животом своим закрыла, ты пророс жизнию своею сквозь жизнь и печаль Царскую, вечную, — что с ней?!.. подранили ее?!.. нет, встает и бежит опять, это она от пуль ее защитила животом своим, от смерти верной; и в небе над Островами ширится, растет немыслимый, грозой налетающий гул, он падает черным водопадом, он разбивается черным прибоем, он закрывает лица, уши, глаза черным платом дикого страха, — а, это военные самолеты летят, это союзные самолеты, это свои или чужие?!.. сам Дьявол в нашей Войне ничего не разберет, а может, это наше возмездье летит, может, Богу надоело глядеть, как мы тут, не хуже собак, друг другу глотки перерываем; и наслал на нас страшную кару, небесное наказанье, — и оттуда, с неба, полетел на съежившиеся, сжавшиеся в один кровавый и мохнатый лесной комок Острова наказующий огонь, и рвались склады и сараи, лабазы и бараки, разрушенные храмы и распятые святые могилы, и люди валились наземь, в снег, купая лица и красные от мороза ладони в снегу, и вопили от ужаса, и крестились, и взывали: «Не надо!.. Нам нашу, нашу жизнь оставь!..» — но Бог не слушал их, Бог делал свое дело, ледяно и равнодушно, и самолеты продолжали бросать огонь на Острова, и собаки лаяли, и люди кричали и хрипели, кончаясь в муках, рождая в неистовых страданьях новую, все понимающую, Божью душу свою.
— Стася!.. Быстрей беги!.. Лес рядом!.. Молюсь за тебя!.. — успел крикнуть, сам себе — она уже никак слышать его не могла, — отец Иакинф, а на него уже насели двое солдат, вязали ему руки за спиной, волокли, и человек с лицом Федьки Свиное Рыло — но это был не он, не Федька, он побожиться бы мог, — всадил в него, ему до хребта, как две пики, пьяные, колючие бутылочные зенки, и взвопил натужно: «А-а-а!.. Монашек!.. Натравили всех они, падлы… Ра-аспя-а-ать!..» — и, когда до Иакинфа дошел непреложный, единственный смысл выкрикнутого зверино слова, невыразимый покой и чистая радость снизошли в его душу, и он вздохнул глубоко, и возблагодарил Господа за повторенье смерти Его — так, как благодарили его и Петр, и Андрей, и Павел, и сотни и тысячи безвестных мучеников, живот за Него положивших.
И, когда его волокли к наспех сколоченным накрест полусгнившим доскам, коими была забита алтарная запасная дверца, и прикладывали его ладони к холодному дереву, и вбивали ему в кисти сапожные гвозди — не молотом, как тогда, на той Голгофе римские солдаты творили, а клещами, найденными близ испоганенного алтаря, а тяжелыми прикладами и коваными сапогами, — и когда воздымали сей чудовищный Крест над толпой орущих, погибающих в тесноте замордованного храма, проклявших все на свете, и себя и Бога, бедных людей, и его видели все снизу, и он видел всех сверху, — он шептал умиленно, и слюна стекала ему на бороду, и кровь текла по его пробитым ладоням, и бледный пот выступал на его висках и щеках: