И четыре Ангела стояли по четырем сторонам крыши горящего большого дома в Малом Каретном переулке, простирали белые руки к небу и пели: мы держим четыре ветра земли, чтобы не дул ветер на бедную больную землю, не дул на широкое снежное море, не дул на корявое дерево, растущее близ белой церкви, где венчались когда-то истинно любящие; и пели они еще: души всех, погибших за Бога и за справедливость Его, да оживут! Конец Войны — начало нового Света! А люди кричали, вопили: нет, нет, не верим! Конец — это конец! За концом нет ничего, кроме тьмы! Кроме одной тьмы! Мрака вечного!
И вышел на заснеженные улицы, ослепшие от беспрерывного огня, весь белый, как вьюга, страшный, седой, высокий, худой как слега старик. Он поднял руки, и на земле и на небе сделалось тихо и безмолвно, как если бы вдруг замерло все и на миг умерло все, застыло бездыханно. И у старика была в руках старая, битая фаянсовая чашка. Наверно, он из нее поил молоком внука. Или сам пил из такой чашки, когда был маленьким и ходил в матросочке и соломенной шляпе. И наклонился старик, и зачерпнул чашкой снегу из сугроба, и поднял чашку, — а вместо снега в ней горел огонь, поднимались и вились по ветру языки медного, красного пламени. И старик глядел на горящий в чашке огонь неотрывно.
И в небе над стариком летали семь Ангелов, и в руках у них были военные горны, и Ангелы стали трубить зорю и иные армейские сигналы — побудку, отбой, тревогу, — и, когда они трубили в горны попеременно, на земле происходили вещи последние: загорались на улицах оснеженные деревья, огненный град падал на землю, ледяные яйца летели с неба и выбивали напрочь оконные стекла в еще не сгоревших домах; и взламывался лед на Москве-реке, и уходили в разломы и трещины, под лед, жалкие суда, и вместо черной воды в реке текла темно-алая кровь, и звезда, свет которой горечью оседал на губах, взошла над Армагеддоном и засияла — синяя, зеленая, травяная, водорослевая, льдистая, как Байкал, малахитовая, как Уральский отрог, полынная, как полынь-трава в степи под Таганрогом; и все залилось зелено-синим светом — сугробы, и дома, и слюдяные стекла окон, и стеклянные глаза лежащих в снегу детей, и огонь, пляшущий на снегу и меж домов над бедными людьми, стал изумрудный, стал зеленый и сапфировый, и синий огонь метался и летал, и это был огонь-призрак, и люди ему не верили, они шептали: Адское, Преисподнее пламя, сгинь, пропади, это Сатана играет с нами. Все по-писаному сбывается. И крестились. И плевали в снег. И крепко, жадно обнимали друг друга.
А Ангелы все веселились, все трубили, и горькая Звезда все сияла, и повалил отовсюду дым — мощный, неудержный, он пробирался везде, во все щели и пазы, он забивал живые легкие, он окуривал мертвых черным ладаном; и Луна превратилась в медное кадило, и раскачивалась в небе на золотых цепях, и костлявая рука цепко держала ее, не выпускала. И снег валил и валил, снег повалил и полетел бешено, и не снег уже это был вовсе, а белая саранча, она летела и садилась на все, что оказывалось на пути, она заглатывала все, сжирала, сгрызала, погребала под собой, под белым и толстым слоем себя — жадная, холодная, сыплющаяся без преград, как из рога изобилья.
И люди, погребаемые под налетающей беспрерывно с неба белой погибелью, искали смерти, чтобы умереть скорей; но смерть бежала от них, и огонь бежал от них, и люди, отчаявшись, сами бросались в огонь, ища покой в огне, но огонь расступался перед ними, и снег, снег, снег, летящий с небес, обжигающий страшный снег обнимал, погребал под собою их. И снег был одет в броню, и у снега были нежные женские волосы, и снег блестел белыми львиными зубами, и гремел серебряной сбруей, и размахивал белыми холодными скорпионьими хвостами и тысячью снежных жал, и среди падающего гибельного снега раздался самолетный гул, и сквозь бешено летящие слои падающего на землю снега люди увидели черную крылатую тень — это черный самолет летел над Армагеддоном, это черный самолет наблюдал, как Армагеддон горит внизу, под крылом, и умирает в корчах. Черный Ангел! Ты здесь!..
Разве ты бы подумал когда-нибудь, что Черный Ангел прилетит сюда, в Армагеддон Последний, со своих любимых гор, из театра привычных военных действий. Что он тут забыл. Ну, конец и конец. Мало ли видал ты, Черный Ангел, концов света. И этот — не последний.
Как не Последний?! Этот — самый что ни на есть Последний!
Эй, ты! Пилот! Черный Абаддона! Хорошо горит, а?!
Я вижу, как отсюда на горящий Армагеддон идет с Запада и с Востока черное войско. Два черных огромных числом войска идут, движутся на Армагеддон, и не могу я назвать точное число воинов в них; может, две тьмы тем, а может, три. Числом не сочту. Глазом не измерю. Войско идет с Запада и с Востока, сжимается кольцом, сворачивается черным змеем, окольцовывает Град Обреченный. Вы, люди! Вы слишком сильно поклонялись бесам и драгоценностям, бирюлькам и деньгам! Вы слишком любили меха и кулоны, черепаховую кожу и розовые жемчуга на шеях своих белокожих самок! Где седой старик со старой чашкой в руках, полной огня?! Он — старый учитель Хомонойа и Рифмадиссо. Он был похоронен на кладбище в Новодевичьем монастыре, но, услышав под землей, что Последний День пришел, встал, вышел из могилы и побрел по улицам Армагеддона, пророчествуя. И он поставил одну свою ногу на снег, другую — на огонь; и нога его не горела в огне, ибо была сделана из серебряной и золотой материи, которую Бог пускает на лепку святых тел за гробом, в вечной тьме, чтобы они не подвергались тленью. И крикнул старик: это я облекусь сейчас в рубище! Я остался один! Мой день! Мой пожар Вселенский! Люди! Ведь зверь явится! Зверь придет! А на нем верхом — блудница! Армагеддон, ты слишком долго развратничал и кутил! Ты испохабился в кутежах, ты извел себя на нет в оргиях и постыдных пьянках, ты предал себя в бесстыдном накопленьи богатства, в жадном насыщеньи роскошной жратвой, ты забыл свою любовь и перестал гладить по головам своих малых сирот, своих одиноких баб, своих поседелых старух. Ты продавал себя на рынке, Армагеддон! Ты весь превратился — в рынок! Да не в тот, где на лотках разложена всякая красивая снедь, яркие гранаты и карминное мясо, медный мед и рыжие грузди; а в тот, где люди без устали, денно и нощно торгуют собой — своим телом, своим умом, своим уменьем, своей жизнью. И своей смертью тоже. И жизнь свою продают очень дешево. А смерть — еще дешевле. За баснословно жалкие монеты.
Трещины идут по земле. Трещины идут по речному льду. Трещины змеятся по древнему Кремлю, оплоту Царей. Все трещит по швам, и в расколах и провалах плещется огонь, и в дыры и прорехи врывается, льется огонь, затопляя всякий клочок обжитого, намоленного. Прощайтесь! Не вы взлетите на облаке! Не вы взойдете к престолу! Вон он, золотой, горит! И человек в небе с золотой головой…
Черный Ангел с ревом взмыл вверх.
Белый старик стоял на земле с огненной чашей, подняв ее над головой, глядя вокруг бешеными, белыми, выпученными глазами.
И навстречу старику с горящей чашей вышла из-за кремлевской красной стены маленькая, как кнопка или ягодка, низкоросленькая женщинка, с виду отроковица, но женские кормившие груди высоко обозначались у нее под одеждой; и за руку она вела, тащила маленького мальчика, а на другой руке держала, как кочанчик, девчонку, и девчоночка обнимала мать за шею, и глаза у девочки были узкие, косого озорного разреза, дикие, куничьи, испуганные; и за идущей с детьми маленькой женщиной полз сзади огромный огненный дракон, он вился и изгибался, он пожирал пламенем все вокруг, но не мог зубастой, языкастой пастью достать ее — она все уходила и уходила, а он все взлизывал огненными языками снежную муть за ее спиной, за плечами. Маленькая женщина подошла к старику и поглядела на него строго снизу вверх.