— Эй, конвойный! — крикнул Исупов и нащупал рукой на боку плотную кожаную кобуру, в которой прятался парабеллум. — Куда идете!
— В Танхой! — ответил выкриком парень, еще молодой солдатик в заляпанной грязью, омоченной мокрым снегом кепке. — Зачем не дали выстрелить! У меня приказ! За неповиновенье — стреляй!
— Ты, как твоя фамилия?!.. черт с тобой, я полковник, я военный, ты обязан подчиняться моему приказу!.. слышишь, я беру эту заключенную, забираю, понял?!.. да ты оглох, что ли?!.. я забираю ее из этапа, понятно?!.. я забираю ее в часть, она мне нужна, понятно?!..
Люди, сидящие в грязи, молчали. Конвойный ошалело молчал. Он держал в занемевших руках автомат, как ящик с драгоценностями, вцепился в него мертвой хваткой. Его губы побелели, глаза опрозрачнели.
— Как — забираете?.. а не досчитаются… а меня — к стенке…
— Я напишу тебе расписку, — ледяно кинул Исупов, вытаскивая из кармана плаща записную книжку, вырывая из нее мусорный, никому не нужный листок, корябая ручкой на холоду и ветру никому не нужные дикие письмена. — Вот: взял в часть заключенную… имя, фамилия?.. ну же… как онемели…
Ветер взвил прядь ее русых волос, оторвавшуюся, как осенняя сухая ветка, от уложенного на затылке пучка, и она разлепила губы, и сказала над сидящей в холодной грязи у ее ног толпой:
— Анастасия.
— …Анастасию… — царапал он; закусил губу, впился в нее взглядом. — Фамилия?!.. черт с тобой!.. пошли!..
Он сунул негодную бумажку в кулак бедному конвойному. Дернул за руку девку. Увидал, как снег путается и тает в ее пшеничных, тонких волосах, как на бровях, на ресницах блестят прозрачные жемчужные капли. Проклятье. Ему почудилось на мгновенье, что он с ней на балу. И блеск натертого для бальных туфель паркета. И блистанье люстр. И мерцанье крупных жемчужин на шеях и плечах. На шее и груди у этой… этой… нищей. Заключенной из приграничного, восточносибирского этапа. И он ведет ее в танце. Ведет уверенно, сильно; улыбается ей; наклоняется к ней, вдыхая аромат парижских духов, доносящийся от ее волос, от щек, от белого кружевного платья, сильно открытого. И ее улыбка, поблескиванье ее влажных зубов, свет ее глаз без дна. И его тяжелое, как тюлень, военное кирпичное сердце переворачивается и ныряет в пропасть. Как вьются витушки на золотых эполетах; как горят алмазные серьги в ушах.
Люди, сидевшие на дороге, молчали. Кто глядел прямо. Кто прятал глаза. Рыдавший прекратил рыдать. Люди глядели молча, как полковник, не давший конвойному выстрелить, взяв за руку сумасшедшую девчонку, уводит ее от этапа прочь. Она вдруг вырвала руку из кулака Исупова, оглянулась, закричала:
— А девочка!.. Малютку-то не оставь, Глашенька!.. Ты ее… хлебцем корми!.. И еще знаешь… здесь в горах растет такой цветок… верблюжий хвост называется… ты листиков нажуй и ей в ротик сунь… он целебный, тебе здешние покажут… не оставь!..
Исупов снова схватил ее за руку: идем! Он изумленно ощутил под пальцами пустоту. У девчонки был отрублен безымянный палец на правой, рабочей руке.
Он привел ее в полковничью сторожку. Фронт гремел близко. Она вздрагивала от уханья разрывов. Самолеты налетали, бомбили, — он срывал ее с железной койки и бросал в траншею, вырытую наспех возле времянки, глубокую, как убежище. Он пытался овладеть ею тут же, в сторожке. Она долго не давалась, царапалась. Он пригрозил ей револьвером. Она увидела черное дуло и рассмеялась. Что медлишь. Скорей. Он всунул руку в ворот ее нищего платья и дернул. Старая изношенная ткань разорвалась без труда. Когда он увидел среди лохмотьев ее худое полудетское тельце, он задохнулся. От жалости? От ужаса? От желанья? Он не понял. Он заплакал. Он принес воды и обмыл ее, как мать моет ребенка. Она затихла, дала обиходить себя, обласкать. Он прикасался к ней губами. Она слегка вздрагивала. Щупала его мокрые щеки. Что вы плачете. Это же жизнь. Мне больно, вам больно. Больно всем. Что за веревка у тебя на животе, под рубашкой?.. Она согнулась, защитила живот руками. Не смейте. Я никогда… Он одним махом, оскалив зубы, поднял ее драную рубаху. На ней даже трусиков не было. Русый треугольничек девичьих нежных волос прикрывал пологий срамной бугорок. Ветхая размахренная веревка охватывала талию, болталась под ксилофоном выпирающих под кожей ребер. На веревке, подцепленный за ушко оправы, висел, болтался синий огромный прозрачный камень. Он вспыхнул нестерпимым синим светом в свете карманного фонарика, положенного Исуповым на пол сторожки, вместо свечи или керосиновой лампы. Полковник присвистнул. Протянул руку к камню. Анастасия моментально отвернулась, прикрыла живот руками. Из-за ее сжатых зубов вырвалось: «Лучше изнасилуй меня, а камень не бери. Это мое.»
Так оно все и вышло.
Когда он вошел в нее, он понял, что взял девственницу. По ее щекам текли слезы. Простыня и матрац под ними были все в крови. И это тоже Война. Между мужчиной и женщиной — тоже Война. Всегда. Это непостижимо. Проклятый камень лежал между их вжатыми друг в друга животами, больно врезался в кожу. Он смирился с камнем. Он понимал — это ее драгоценность. Кто она такая — он не знал. Она не говорила. Он не спрашивал. Ясно, она была нищая. А камень украла. Стащила у аристократки. Мало ли в этапе раскуроченных дворян — они и в кострах Войны все норовят припрятать, утолкать поглубже за пазуху родные безделушки. Это ее игрушка, ладно. Игрушка Анастасии. Елочная игрушка. Подделка. Наверняка подделка. Голову на отсеченье.
Она однажды ночью лежала без сна рядом с ним, глаза ее, озера, были широко открыты, в них, на глубине, ходили тени и рыбы. Он, натешившись ею, сперва захрапел, потом пробудился, ему передалась ее тяжелая бессонница. Она почти не спала ночами. Что ты не спишь? Думаю. О чем ты думаешь? О Папе и Маме. Бог мой. Она же еще девчонка. Сколько тебе лет?.. Тринадцать?.. Четырнадцать?.. Я не знаю. Не помню. Отчего у тебя нет пальца?.. Оттого. И все. И зубы на замок. И молчанье без сна. А тут ее прорвало. Задыхаясь, давясь слюной, слезами, плача без конца и начала, утираясь по-детски, ладошкой, она выпаливала ему сгоряча, зло, путано, пронзительно все — все, что знала и не знала, что помнила и не помнила.
И у него волосы поднялись дыбом.
Кто, еще раз повтори, кто ты?.. Он тряс ее за плечи. Он покрывал поцелуями ее зареванное лицо, разбухшие от плача веки, вспухшие губы, соленые мокрые скулы. Он сполз с железной койки, со скрипучей панцирной сетки, и встал перед койкой на колени, и целовал ее ключицы, ее живот, ее маленькую девическую куриную грудку. Он нашел губами холодный камень у нее на животе, на веревке, и тоже пылко поцеловал его. Я знаю, что ты не врешь. Да! Но я же тебя теперь от себя ни за что и никогда не отпущу. Я тебя охраню… сохраню. Нет! Тихо, не ори так. Сюда придут. Командованье и так закрывает глаза на то, что я у себя в сторожке девчонку держу. Ты дура. Ты за мной как за каменной стеной. Нет! Да не кричи ты… Тише…
Он напрасно успокаивал и целовал ее, молился ей. Под утро он не выдержал, уснул. Проснулся — пусто рядом. Она убежала, высадив оконное стекло: дверь была закрыта на ключ, а ключ он прятал под матрац.