Зимняя война | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Опусти револьвер. — Он нашел рукой ее колено под рулем, сжал. — Не надо играть со смертью, малышка. Я с ней уже наигрался на Войне. И тебе не советую. Играй лучше в куклы. Или в помады. Можешь и в мужчин поиграть, только тебе еще рано.

Она резко тормознула, машина взрыла пыль колесами, как конь — копытами — землю.

— Пакет! — яростно крикнула она.

Он увидел, как расширяются ее зрачки, как ее личико из милого, кукольного становится мордой разъяренной, бешеной менады, маской Медузы Горгоны. Он ни мгновенья не сомневался, что вот сейчас она спустит курок.

— На!

Он вытащил из кармана и кинул ей вчетверо сложенную вчерашнюю парижскую газету, и, пока она ловила ее впопыхах, не успев понять, что это подлог, обманка, он перехватил ее запястье. Она извернулась и саданула его вскинутым коленом под дых. Перед его глазами пошли красные круги, кольца и стрелы, и, теряя сознанье, он нашарил дверную ручку за спиной, надавил кулаком с силой. Вывалился на коротко подстриженный, как он сам, газон. Услышал звук выстрела. Она стреляла в него. Пули пробили стекло. Он покатился по газону, по молодой травке к подъезду, дверь которого уже настежь распахнулась, и из черной пасти двери прямо к нему бежали, летели люди — а криков он не слышал, их рты разевались, как в немом кино. Полно, да жизнь ли это. Это сон. Это немое кино. Почему не слышно музыки?! Почему тапер не играет?! Какой заштатный кинотеатришко… как здесь дурно пахнет — табаком, печеньем, грязными тряпками, и везде пепел, пепел… он сыплется отовсюду, из всех папирос, из всех сигарет…


…пепел сыпался, сыпался с сигареты прямо на пол. Ну да, здесь никто никогда не убирал мусор. Появлялись мрачные уборщицы с лошадиными лицами, мели метлами, вазюкали швабрами, взмахивали мокрыми тряпками, но это в той, в досюльной жизни. Маленький, зачуханный кинотеатришко. На сцене стоит старое раздрызганное пианино марки «Красный Октябрь», а Лех стоит в предбаннике и курит, стряхивая пепел то на пол, вслепую, то в крышку из-под консервной банки; а кто это рядом с ним? А рядом с ним, переминаясь с ноги на ногу, жмется маленький бритоголовый музыкантик в черных светонепроницаемых очках. Слепой. Ах, слепому все звуки на свете внятны. Он даже может видеть будущее, если чуть поднапряжется.

Лех докурил сигарету, взял музыкантика за локоть: «Пошел!» Так и вывел его, крепко держа за руку, на эстраду. Пианино чернело справа от бумажного нищего экрана. Тапер нащупал вертящийся стул, осторожно, расправляя измятые штаны, вытирая потные руки о колени, уселся. По дощатой сцене дробно покатился цокот острых каблучков девушки-конферанса. «Уважаемые дамы и господа!.. Сегодня перед показом нашумевшего на весь мир фильма… вы увидите выступленье замечательного актера Армагеддонской пантомимы!.. Он — ветеран Зимней Войны, он недавно вернулся с нее… где же ваши аплодисменты?!.. и вот уже благополучно трудится на мирном поприще!.. Музыкальное сопровожденье — Степан Холодный!.. Выступленье займет десять минут, просьба не шуметь, не грызть шоколадки, не шуршать фольгой, не щелкать семечки!..» Лех, да ты облачен в черное трико, затянут весь, и щеки твои набелены, в зубах — роза, в руке — автомат Калашникова. Поддельный?! Бутафория?! У нас все, на Зимней Войне, настоящее. Не подкопаешься. Его пантомима называется «Любовь на Войне». Он сам ее придумал. Сам срежиссировал. Музыка льется из-под пальцев слепого. Свет в зале гаснет. Выхвачена белым, призрачным огнем только старая, бедная, рассохшаяся сцена. Музыка, диктуй мне все. Каждый мой шаг. Каждый бросок — навстречу смерти, прочь от нее. Я слушаю только тебя, моя музыка. Одна ты и есть на свете. Больше нет ничего.

Лех бросается на живот, ползет по-пластунски, стреляет из автомата — прицельно и навскидку; катается, корчась, обхватив себя руками, по шершавым доскам грязной сцены, имитируя раны и боль, затихает, раскинув руки. Ты актер, Лех. Ты разве не знал, что ты — актер?! И всякий человек на земле — актер. Мы все играем свою роль. Мы не выскользнем из платья роли. А если платье разорвать?! Да, это выход. Ваш выход! Ваше представленье! Вы хотели смерти, господа?! Вот вам смерть. Вы хотели боли?! Вот она, боль. Она не ваша. А если она станет — вашей?! Что вы будете делать тогда?! Аплодировать?! Корчиться, как я сейчас?! Подпрыгивать до потолка, клясться, божиться: это не я, это не мы, мы хотим наслажденья и жизни, а не боли и смерти, мы хотим жить?!

Он перекатился на спину и затих, раскинув руки. Музыка бушевала. Пианинишко сгибалось под тяжестью аккордов, сотрясающих темное пространство зала, темноту жизни. Наша, Армагеддонская жизнь беспросветна. Так. Но роза у меня в зубах. Но безмолвье тела, которым я говорю тебе, живой и живущий, все, что ты сам себе не можешь сказать. Зал молчал. Кто-то хихикнул из темноты. Он лежал на сцене, раскинув руки. Улыбка прорезала его искореженное лицо. Он поднял голову, повертел ею туда-сюда. Ах, это ему раненую голову, разбитую, окровавленную, перевязывала невидимая санинструкторша. Милая. Сестричка. Милосердная моя. Спасла. Он поцеловал ей воображаемую руку. А после — и воображаемые губы. Протянул розу. Воображаемая пуля опять настигла его. В корчах беззвучного предсмертного стона он опять повалился на пол. Все. Бездыханный. Зал хрустел конфетной фольгой, урчал, булькал, ко-кто жиденько хлопал, свистел. «Фильм скорей давай!.. Портачи!.. К чему нам это изгалянье глядеть!..» Лех вскочил и несуразно, неудобно как-то поклонился. Шагнул к таперу. Прошептал:

— Десять минут позора. Если б еще и деньгу за эту приличную давали. Спасибо, Стив.

Слепой поднял лицо. Черные очки проблеснули в свете рампы. О, лицо слепого игреца, лицо мертвеца с живой и веселой улыбкой. Игрец от Бога, играет как Бог, музыкант высшего класса, стиль джаз-рок. Стив!.. Ты великолепен. Он вскочил из-за инструмента, пригладил бритую свою головенку ладонями. Просиял. Они оба умотали со сцены за кулисы, перебрасываясь на ходу разными словечками, репликами, подмигиваньями: «Стив, сегодня к Арку натурщицы придут?..» — «Да не знаю, придут ли. Жалуются они — мало Арк платит. И потом… холодно. Зима. Мерзнут.» — «Сегодня пойдем есть в гадюшник или в ресторан для бедняков?..» — «Нет, идем ко мне домой, ты меня до дому доведешь, и у меня поужинаем, есть мясо и пиво.» Они копошились за кулисами, пересмеивались, напяливали зимнюю одежку — теплые куртки, шапки, шарфы, и Лех крепко держал Стива под локоть. Они медленно спускались по лестнице, шли через зал; там стояла непроглядная темень, уже крутили фильм, и в заднем ряду девочка шептала: «Ой, дяденька… вы так чудесно играли!..А вы бы спели что, а почему вы — не поете?..» — «Тише, тише вы, дайте же людям поглядеть кино спокойно!..»

Они выбежали на улицу, а там мел снег белой дворницкой метлой. И они оба шли по Армагеддону, и они оба были нищие. «Стив, а ты помнишь себя подростком… ну, еще ребенком?.. давно, сто лет назад…» Он вынимал из кармана сигареты, закуривал, и табачный дым мешался с белесым дымом метели. «Еще бы, Лех. Еще бы не помнить. У меня было страшное детство. Я хотел сам себя убить. Я очень страдал, что я слепой. Что учусь в школе для слепых… читаю по брайлевскому шрифту. Страдал так сильно. Думал: вот не женюсь никогда, меня никто не полюбит.» — «А сейчас?..» — «Что — сейчас?.. После того, как я был ТАМ… горел в огне?.. Ты еще спроси, как меня — слепого — взяли ТУДА… Да ведь мне сделали операцию, Лех, мне вернули зренье… тогда, давно… и я уже был пригоден служить… и меня взяли… в действующую Армию… и сразу — на Войну… понимаешь, сразу, с корабля на бал… и первый бал оказался последним, меня шарахнуло тут же, я очнулся в лазарете, а перед глазами — тьма. И врачица, что меня перевязывала, плачет в голос. Сейчас… Я понял, что человеку надо смириться. Со всем смириться, и с собой тоже. Прожил день — и хорошо. А ты до Войны что делал?..»