Она приподнялась на локте и настойчиво засмотрела ему в лицо, — так дети глядят в деревне в колодец.
— Я думаю, — процедил он, забирая в горсть из открытого мешка жменю табаку и с наслажденьем вдыхая, — что я понадобился Ставке для вполне определенных целей. Я ведь не простой солдат, хотя тут и работаю им. Я знаю языки. Я умею обращаться со словом. Я неплохой пловец… могу, без ущерба для дыханья, переплыть небольшой морской пролив, а уж реку и подавно… опытный боец, все восточные единоборства при мне, обучен и старым славянским приемам, и древним кельтским выпадам. Откуда они это знают?.. на Зимней Войне, детка, все знают все про всех, если понадобится. Видно, я им понадобился. Итак, мы расстаемся. Гляди не заведи тут без меня кого. Знаю одного… Серебряков его зовут. Ослепительный. Издалека видно. Он мне врал, что он с тобой…
Он изучающе метнул в нее искры смеющихся, отдыхающих узких глаз.
— Мало ли кто что врет. У тебя глаза узкие, как у Будды.
— Мне уже говорили.
— Когда ты едешь в Ставку?
— Завтра. Сегодня ночь наша.
— Что они там… в Ставке… смогут потребовать от тебя?..
Она говорила задыхаясь. Ну и клушки эти женщины. Курицы. Чуть покажи пальчик опасности — разволнуются. А вся изрезанная напрочь спина уже ничего не стоит.
— Смажь мне раны йодом… и перевяжи. Табачные листья в раны набились. Ну мы и дураки. Заниматься великой любовью тут… а комендант вошел бы?..
Они оба расхохотались. Смех вдруг оборвался, как шелковая ветхая нить. Старинный монгольский медный таз стоял на уровне их глаз, их лежащих на табачных мешках голов.
— Думаю я так, Кармела дорогая, что меня нагрузят тайным грузом и пошлют далеко, далеко… посадят в самолет, заведут мотор… Лети, аэроплан, безмозглый ты баран… я же знаю языки… может быть, в далекое сказочное царство, государство… возложат на меня миссию, и буду я, как некий Мессия, как твой Христос…
— Но ведь и твой же тоже!
— Я ничей, и никто не мой. Я не собственник. Я радостный Будда. Я сижу в пустыне на колючем снегу и созерцаю мир. Вернее, Войну. Пусть ее идет. Закончится когда-нибудь.
Кармела в отчаяньи привскочила с табачных мешков. Ее нагое тело сверкнуло в свете заоконного месяца, рассыпанных серебряным пшеном по черному блюду звезд старым, тусклым аратским серебром.
— Она никогда не закончится! — Пронзительный женский крик сотряс избенку. — Никогда! И ты уедешь! И тебя убьют! И я останусь одна! А Война все будет идти! Всегда! Всю жизнь! Все другие жизни! Мне надоело, Юргенс! Мне надоела Война! Мне надоела кровь! Раны на спине! Оторванные ноги! Мне надоело голодать! Я хочу ананасов! Пирожков! Хорошего вина! Мне надоел противный запах табака! Меня тошнит! Рвет!.. я…
— Ты не беременна?
Он тихо засмеялся. Она, плача, одевалась. Пялила на себя все невпопад — сначала юбку, потом штанишки, потом нательную рубаху. Какое безупречное нижнее белье у этой бабы. И как только она ухитряется… на Войне. Стирает все в щелочи, в золе… бегает на водопад…
— Ты знаешь, — всхлипнула она, — ведь это старый монгольский таз, старинный, в нем старые монголки, аратки, варили варенье из диких яблок… Будешь в Ставке — нарви мне там диких яблок, кислых… я знаю, они там, ниже гольцов, на яблонях… возьми мешок, нарви… у меня десны болят… цынга… тебе страшно меня будет целовать…
— Мне ничего никогда не страшно. Ты моя прелестная военная девочка. Не реви. Только я тебе правду сказал. Я не вернусь вдруг. Я долго не вернусь. Я, может, больше никогда не вернусь. Это не значит, что я умру. Это значит, что мы…
Она зажала ему рот рукой.
— Не говори, что расстанемся! — завопила она истошно.
Отняла руку. Устыдилась вопля. И очень тихо, медленно, страшно выронила:
— Зачем… я… тебя… люблю. А ты… меня… нет.
Вдалеке, в горах, ухнул разрыв. Терпко, как в приморском саду на клумбе, пахло табаком; и внезапно запах сделался горьким, грубым, вонючим, как сброшенные портянки, мужицким, густым, перегарным, диким. Бригада танкового корпуса, прибывшая для наступленья из резерва Ставки, осуществляла контрудар. Они заняли круговую оборону, и важно было где-нибудь, как-нибудь прорвать заклятое кольцо. Ухало, свистело, завывало вдали. Горы сотрясались. По небесам безжалостно дубасила артиллерия. Юргенс разорвал слипшиеся, будто запекшиеся губы. Он все-таки пробормотал ей ЭТО.
— Брось. Я люблю…
Он не успел закончить. Дверь отлетела под ударом сапога. На пороге вырос полковник Исупов. Хорошо, что они оба успели одеться.
— Немедля! — заорал он. — Живо! Никаких завтра! Никаких сборов! В чем есть! Сейчас! В Ставку! Вертолет на плато Мунку-Сардык, вылет через… — полковник быстро выдернул из мундира брегет, — двадцать минут! В Ставке тебе говорят, что и как, ты переодеваешься во все цивильное, ты летишь двумя самолетами, перекладными лошадьми, сперва в Армагеддон, потом еще подале!.. Куда?!.. ах, тебе все сразу выложи, при бабе?!.. Я-то знаю все, а тебе лучше пока ни о чем не знать!.. Кармела, брось, не надо никаких вещмешков, никакого белья, никакой еды… там нас накормят до отвала… брось…
Она уже сновала по табачной каморке, хватала вещмешок, толкала в него нелепые тряпки, кальсоны, подштопанные ею к его приходу, носки, неистово штопанные на пятках, все пятки были дырявые, а носков здесь, в горах, было ни купить, ни связать, она, правда, хотела похитить шерсти у старых буряток, да куда там, она до ближайшего селенья никак добраться не могла; зажеванную горбушку хлеба, початую пачку галет, свиные консервы — ни капли мяса, один желтый жуткий жир, — а все же еда, как ни крути, — а мужики глядели на нее, как на вертящуюся в пыли жужелицу, как на копошащуюся в опилках мышь, — да баба и есть мышь, мышь крупяная либо церковная, и что она делает здесь, на Войне?!.. и ведь это он, Юргенс, говорил ей все время, какая она красивая…
— Какая же ты красивая, Кармела, — сказал, облизываясь, Исупов. — Вот Юргенс улетит, тебя все медведи, все волки быстро загрызут. Вкусная.
Она беспомощно, жалко поглядела, снизу вверх, на каланчу Юргенса. Вещмешок с тряпьем и жратвой вывалился у нее из рук, покатился по холстинам, набитым табаком, по источенным жучком доскам пола, по их прошлому, по их несчастному будущему. Враки. У них будущее счастливое. Будущее всегда счастливое. И она красивая. У нее нет зеркальца, чтоб посмотреть, какая она красивая. Она разбила. Сегодня утром. Это плохая примета.
— Давай, Юргенс, шевелись! — крикнул зычно, как на плацу, Исупов, и избенка чуть не разнеслась на досточки от мощного окрика. — Иначе они зенитками и наш вертолет, не дай Бог, достанут!
Он обернулся к ней. Хотел поцеловать.
Их глаза — его, узкие, и ее, сливины, — столкнулись.
— Глянь, Юргенс, — возопил Исупов, — она красива, как ведьма!.. Прощай, красотка полковая!.. Живей!.. нас подстрелят, как рябчиков…