Зимняя война | Страница: 94

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Что это?! Это сердце бьется внутри меня о мои ребра.

Брось. Это стучат военные барабаны. Они здесь, за горой. Это кожаные военные барабаны лам. Ламы идут под предводительством Далай-Ламы вперед, воевать с нашими бестолковыми солдатиками, которых и воевать-то как следует, толком, не научили; кто нас мог когда и чему научить, в каких казармах?! Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Как настойчив мерный стук. Дробный стук. Жесткий, властный стук — так стучат костяшки о крышку зимнего гроба; так стучат ледяные кастаньеты в руках танцующего скелета. Это танец, и мне надо шагать в такт с барабаном.

Как близко стук. Как страшно. Он внутри меня. Он во мне. Замри, военный барабан. Не стучи. Прекрати. Мне страшно. Мне больно. У меня болит внутри, слева. Стук разрывает меня надвое. Если ты будешь стучать, я не смогу идти, я не смогу найти ни еды, ни воды. Я умру. Может, так стучат подземные ворота бардо, о которых рассказывал полковник Исупов, он собирал в котомку всякие восточные байки.

Эй, лама!.. Лама!.. Кончай греметь в свой барабан!.. У меня уши болят от твоего стука!..

Стучит. А я иду. Ведь надо идти. Ноги идут. Ноги идут. Если я остановлюсь, я умру.


И где мой складной нож?.. Старинный, хорошей северной работы… еще с одним узким выстреливающим лезвием, оно стреляет сбоку, если нажать на обточенную моржовую кость… я потерял его… я его потерял… я всадил его кому-то в живот… тому, кто меня ненавидел, хотел убить?!.. той, кто меня спасла…

О нет, а я уж испугался, он со мной. Вот он. За голенищем. Я засунул его за голенище, как точильщик на рынке. Зимний рынок, искрятся синие сугробы. Когда еще я попробую твою хурму. Разломлю твой красный гранат. Хрустну соленым огурцом. И посижу на пустом бочонке, где солили омуля, а он уж был с душком, — сяду рядом с полоумным стариком, и разопью с ним бутылочку беленькой — отобью горлышко ножом, и стекло заскрипит на зубах, и водка прольется в глотку. Нет ничего лучше выпивки на морозе! Нож, ты еще пригодишься мне. Твое лезвие, искупанное в крови, я отмолю у военного Бога.


…о, где я?..

Ты разбила стену кулаком. Ты разбила грудью кирпичную кладку. Ты вырвалась на волю.

А на воле — твоя Война. Ты долетела до нее. Ты добрела до нее — наяву и во сне.

Здесь стреляют так близко. Здесь пушки, гаубицы, зенитки. Здесь в шахтах нацеленные на врага ракеты. Где враг?! Поклянись, что ты знаешь это. Побожись, что ты не выстрелишь сам себе в грудь. Когда в небе возникает страшный гул, все бросаются с рынка врассыпную, и падают бочонки с капустой, и валятся бадьи с мерзлой клюквой и брусникой, и кровавая говядина в мясных рядах шлепается наземь с деревянных чурок и плашек вместе с острыми топорами, и люди визжат и падают в грязь, в снег, прижимаются животами к земле, к слежалому снегу, ползут, причитают, плачут, закрывая головы, затылки дрожащими руками. И матери ложатся животами на детей, чтобы спасти их, уберечь хоть немного, хотя знают: если взрыв — погибнут все. Здесь Война идет! О, Воспителла, куда ты взяла свой билет. Какая карта выпала тебе. А может, ты напилась на своей знаменитой вечеринке до бесчувствия, и упала головой на стол, в средоточье ананасов и креветок, и уронила бокал с красным вином, и оно пролилось на скатерть и на твою шею, и будто у тебя шея порезана ножом, красные капли падают с кожи, ползут, чертят красный путь на белом снегу. И тебе видится виденье, пьяное и невозможное. И, мотай не мотай головой, ничего не поможет — разве что сердобольный гость выльет тебе на затылок из кувшина, из кухонного ковша серебряный шматок ледяной воды.

Я никогда не напивалась пьяной. Я никогда…

Что ж, значит, время приспело. А может, ты накурилась?!.. У Фреда были абиссинские сигары, толстые, как жирные мыши… он тебя ими угощал… и ты взяла?!.. взяла из золотой коробки…

А-а-а-а!.. мамочка, они летят… они сейчас сбросят огонь… и мы все сгорим… все!.. Пригнись ниже… прижмись ко мне, вожми головку мне в живот, дитя мое… я с тобой… ничего не бойся, если я с тобой…

Вдоль по рынку раскатились красные гранаты и алые соленые помидоры из кадок. Рассыпалась, валялась на снегу — горками — облепиха, похожая на желтую щучью икру. Медленно, как во сне, вытекал мед из высоких деревянных долбленых ковшей, и коричневые бурятки в белых овечьих шапочках, молясь Будде и охая, лежали рядом с текущим по доскам, по снегу медом, окунали в мед мозолистые ладони, плачущие губы, и горечь слез смешивалась со сладостью меда, а охотник, продававший шкуры, держащий их на распяленных, раскинутых в стороны, как перекладины креста, руках — ах, чучело, тебе уж не стоять среди рынка, не пугать несмышленышей костями, торчащими из худых штопанных рукавов!.. — прижимал их, шкурки белок и соболей, горностаев и росомах, к груди, к сердцу, окунал в нежную рухлядь лицо, плакал, утирался шкурками когда-то живых зверей, а рядом ползли, плыли по голубому снегу мертвые длинные серебряные рыбы, это омуль вывалился из алюминьевых ведер, плыл по зиме, кося мертвым жемчужным глазом, и рыбак плыл рядом со своим омулем, так и не купленным никем, полз животом по сугробам, хватал рыбин крючьями обмороженных пальцев, — ах, Война, ведь это наша еда, это наша добыча, это наша красота, это наша жизнь! Что ты сделала с нашей жизнью! С нами со всеми! Мы — твоя еда?! Да неужто тебе все мало, все мало, объедала Война, ты все жрешь и жрешь, ты накалываешь нас на острогу, ты бредешь на нас с бреднями и сетями, ты наставляешь на нас свои пушки и дула, — и мы уже привыкли жить в тебе, привыкли умирать в тебе, — да все равно — проклятье тебе! Твоему огню! Твоим боям! Твоим генералам! А солдаты?! Солдатам мы тоже пошлем проклятье свое?!

Рынок орал и вопил, стонал и ревел, как ревут коровы, как ревут быки, как ревут, заливаются младенцы в снежных пеленках, рынок бился в судорогах, и осколки летели и попадали в живое, и гранаты разламывались надвое, и тек алый сок из вскинутой взрывом брусники, и лопалась со стоном и криком красная клюква, и тек красный густой мед из трещин и щелей, и прижималась к холодному снегу животом и грудью, всеми ломкими и бедными костями, Воспителла, жалась к земле, дрожащей под снегом, укутанной в снежную ветхую шубу, — а мед тек рядом с ее щекой, и она не удержалась, подвинула по снегу лицо, прикоснулась к меду губами, зубами, вобрала его, куснула его, поцеловала его, втянула его в себя. Сладкая, жизнь моя! Как я люблю тебя!

Разрыв ухнул над ее головой. Она влепилась в землю всем текучим, как мед, телом. Мать, у которой осколком убило ребенка, страшно закричала, запричитала над ней.


…она проснулась в замерзшей лодке на берегу озера оттого, что ей вливали в рот — насильно, грубо — водку. Она поперхнулась, чуть не захлебнулась. Выплюнула зелье на дно лодки. Закинулась в судороге. Ее крепко держали люди в черных кожаных куртках и черных очках. Она глотала водку, давилась. А, это опять вы. Я думала, я от вас ушла. Не убежишь даже в топку Войны. Пусть я сгорю. Я вам не достанусь. Вам кажется, что вы меня поймали.

Они растирали ей водкой руки, щеки, щиколотки, виски. Всунули в зубы кусок салями. Укутали в овчинную шубу.