Одной рукой она держалась за подлокотник кресла. Ее чуть тошнило. Необъяснимая дурнота наваливалась изнутри, подкатывала к горлу, туманила сознанье. Ей захотелось соленого… икры, хрусткого огурца. Такого не бывало с ней никогда. Другую руку она держала так, будто бы в ней лежал смит-вессон. Бедный Ионафан, твой подарок она выкинула рыбам. Над ним теперь плывут голомянки и омули. У тебя было такое родное лицо, Ионафан. Будто бы там, в молочном свете дальнего холодного Солнца, я тоже, в серебряном сне бессознанья, знала тебя.
Как гудит самолет. Как сотрясается. Как кренится с крыла на крыло. Трясется и плачет его чрево, его душа. Разве у мертвой железки есть душа?! Душа есть у всего. Лех говорил: на Войне был Черный Ангел. Он предрешал исход боя. Я в самолете — Ангел сама. Я предвещу. Я предрешу.
Сосед слева, ражий веснушчатый парень, равнодушно жевал мятную жвачку. Сосед справа, седой старик, внимательно и скорбно глядел, как сжимается ее рука, с незримым оружьем.
Гул усиливался. Она сидела в кресле неподвижно. Ее глаза были закрыты.
Когда самолет начал переворачиваться, круто и страшно заваливаться на бок, и левое крыло охватило рыжим огнем, и людской крик поднялся отовсюду, из всех глоток, разрезая и разрывая непрочную самолетную обшивку, — она не открыла глаз.
И когда огонь охватил орущих людей, их мечущиеся руки и вздыбленные в паденьи волосы, и ударил обжигающим золотым снегом в спины и лица, — она не открыла глаз.
Все переворачивалось и горело, все текло обратно, к истоку, и изнутри было видно, как сжималось время, умаляясь до огненной точки в черноте, — и она, улыбнувшись, так и не открыла глаз: ведь она видела и с закрытыми глазами, как по снегу морозного рынка к ней бежал Лех, подхватывал ее на руки, смеясь и целуя, и надевал ей на шею цепочку с синим, как сибирское небо, камнем, а из тьмы, из слепящей белизны протягивалась тонкая беспалая рука и крестила их, благословляла: вот ваше венчанье, дети, так я и знала, что оно будет в небе, будет во сне и в жизни иной, что всех смертей превыше.
Лех, зацепляясь локтями и коленями за старую тщедушную мебель, рванулся из бездны одиночества на оглушительный, ослепительный звонок.
За порогом сгущалась тьма, на пороге, мерцая, стояла Люсиль.
В том самом синем платье с блестками, в наброшенном на плечи ватничке, как и была на Войне.
— Ты тоже призрак! — выкрикнул он.
Люсиль грустно глядела на него, и он заметил, что в углах ее светлых веселых глаз появились птичьи лапки новых, печальных морщин.
— Ох, Юргенс, ну ты и дурачок, — устало сказала она. — Если я призрак, то почему я так проголодалась?.. Накорми меня хоть чем-нибудь. Дай пожевать кусок ржаного. Я понимаю — Война, еды не добыть. Армагеддон уже в кольце. К нему стягивают вражеские войска. Наши зенитки лупят все мимо. Еще ни одного самолета не сбили. Авиация все бомбит в округе. Горят Кашира, Малаховка, Купавна, Голутвин, все восточные подходы. Я теперь сама не знаю, кто я. Актрисулька?.. песенки мои никто слушать не желает, и денежек за них не платят. Только огрызаются: не до песенок нам. Видишь, это Армагеддон, а в Библии предсказано было… ну, пусти же! Что я тут на пороге у тебя, как почтовый ящик!..
Он потрясенно шатнулся вбок, впустил ее. Боялся до нее дотронуться.
— Да не бойся ты, — со вздохом уронила она, стаскивая с себя обгорелый ватник и швыряя его на пол коридора. — Настоящая я. Ты ж еще не понял, что люди умирают и воскресают. Редко, но бывает. Хочешь я тебя развеселю?.. как тогда!..
Она подбоченилась, выставила бедро вперед, синий шелк выблеснул люрексом, и лицо Леха покрылось сине-золотой светящейся сетью.
— Уезжаю я, солдатик, уезжаю в Азию!.. Неужель последний раз на милку я залазию!.. — заголосила она визгливо и шутейно. Он закрыл ей рот рукой и в ужасе отдернул руку, как от огня.
— Ну?.. Убедился?.. Живая я… Война, Юргенс! Настоящая. Не из книжек. Армагеддон со дня на день будет разрушен. Войска войдут в него по земле, огонь упадет на него с неба. Все будет как предсказано. Мне на Островах… так отец Иакинф говорил…
При имени Иакинфа лицо ее почернело, осунулось, золото и белизна и румянец исчезли из него, как выпитые жадными пытошными губами.
— Садись, — он придвинул ей стул трясущейся рукой. — Я видел, что ты погибла на Войне под разрывом снаряда. И косточек твоих не осталось. Все сожрал огонь. Но это неважно. Важно, что это ты. Прости меня, что я тебя оставил. Мужчина всегда оставляет женщину. Даже любимую. Даже…
— Слишком много болтаешь, Юргенс! — Бойкая беленькая девчонка Люсиль улыбнулась, показав перламутровые зубки горностая, топнула ножкой. — Тащи свою еду!.. Налей мне чаю горячего!.. Или у тебя… шаром покати?..
— Вот хлеб. Вот лук. Соль. Извини, разносолов не держу. Я только что из Парижа. Я чудом спасся. Я попал в дурную компанию. Я прожрал все деньги Ингвара. Серый человек мне их приносил раньше. Теперь не приносит. Должно быть, его убили. Здесь стреляют на каждом шагу.
— Спасибо, вкусно! — промычала Люсиль с набитым ртом. — Война тут, да! Здорово гремит!.. не убережешься. Погибло наше смешное искусство, никому оно не нужно, кроме галок да воробьев на рынке!.. — Она вытерла о синий шелк руки, утерла кулаком рот и выдохнула: — Ты хоть догадываешься, зачем я к тебе пришла?
Кипяток пота окатил его холодную спину.
— Идем. — Она встала, взяла его за руку крепкой и горячей маленькой ручкой. — Рифмадиссо жив. Он не убит. Он сидит перед Кремлем, в сугробе, и пророчествует. Живой пророк, понимаешь?!.. Он с нами! Он один может нас всех спасти. Кремль горит. Сегодня сбросили большую бомбу. Ты тут сидишь дома, закрываешь лицо руками. Ты смирился. На Армагеддон с небес летит огонь, и огонь стелется по земле, и есть человек, что сидит у Кремлевской стены и кричит, кто спасется, а кто погибнет. Бежим! Он сам послал меня. Он схватил меня за руку, когда я бежала мимо него. Я чуть в сугроб не упала. Он сказал мне: иди найди Юргенса, приведи ко мне, я скажу ему Тайну Мира. И у него было такое смешное старое, сморщенное лицо, личико… как яблочко, испеченное в печке… и он держал в крючках пальцев губную гармошку. И у него ноги были босые, и пятки красные, сильно замерзли, и уши синие, отмороженные, и на щеках щетина, и глаза у него светлые, светлые, яркие такие, как две звезды, пронзают тебя насквозь. Они пронзают военные самолеты, что летят над нами. На чей самолет он посмотрит — тот самолет прямо в небе загорится!.. Он сыграет тебе музыку мира на губной гармошке… Идем! Ну же! А то бомба упадет на нас и мы умрем, и никогда не узнаем Тайны!
— А если… — он дрожал, цеплял ее живую руку, не сводил с нее глаз, и светлый пот тек по его губе, по вискам, — а если мы узнаем Тайну Мира, нам что, легче будет умирать, да?!.. так, что ли?!.. да разве о Тайне Мира ты думаешь, когда умираешь?!.. разве о небесных звездах?!.. о Боге?!.. Даже те, кого причащают перед смертью и соборуют, те, что умирают, как люди, своей смертью и в своих постелях, не под пытками, не под взрывами и расстрельными пулями, не думают о Тайне, а жадно, жалко цепляются за жизнь: вот еще прожить миг… еще мгновенье… еще кусочек жизни дайте отщипнуть… еще крохотку… И Христос наш, на Кресте, о том же молил! О том же, говорю тебе!..