Хайдер словно слушал арию из оперы. Он смотрел в большие, под выщипанными седыми бровями, светло-серые, прозрачные как чистая вода глаза старой женщины. Хозяйка. Богачка. Мамаша Елагина. А красивая была когда-то, курва, должно быть. Говорит как поет! Отчего-то сильно, больно сжалось сердце. Ему хотелось еще и еще слушать этот голос. Это нежное, прозрачное, воздушное пение. Будто бы пение ангелов. Будто бы трепет крылышек эльфов из забытой, никогда ему не рассказанной детской сказки.
Ефим обернулся к Хайдеру.
Моя мать…
Ада шагнула к Хайдеру. Шаг. Еще шаг. Еще шаг.
Хайдер смотрел на изящное шелковое домашнее платье, сидящее на ней, как концертный наряд. На сборки и складки на стройной, не старушечьей талии. На кружева на высохшей груди. На уложенные валиком вокруг головы серебряные волосы. Когда-то были красивые, густые косы. От женщины пахло дорогими духами. Терпко — табаком. И еще чем-то родным. Таким теплым, таким тревожащим сердце… чем?.. детством?.. пирогом?.. ласковыми руками?..
Никогда он не говорил: мама. Никогда ему не говорили: сынок. Никогда ему не пекли праздничный пирог. Никогда не рассказывали на ночь сказку про дивных легкокрылых эльфов.
Старая красивая женщина сделала к Хайдеру еще шаг. Она совсем близко видела его крутолобую голову, широкоскулое лицо, светлые, как две льдинки, глаза, неотрывно глядящие на нее. Ближе. Ближе. Еще ближе.
И твоя тоже, сынок.
Протянутые руки. Протянутое к нему лицо. Она вся протянута к нему.
И он идет прямо в эти руки. И он глядит прямо в эти глаза. И он ничего не видит, не слышит, не чувствует, кроме того, что это — родное, теплое, брошенное, найденное, единственное — теперь уже навсегда.
Мама!..
Ефим Елагин в ужасе смотрел, как незнакомый ему человек, предводитель запрещенного в России движения «Neue Rechte», шантажировавший его, преследовавший его, зачем-то пришедший к нему сегодня, именно сегодня, когда он места себе не находил после того, как сломя голову, не помня себя, убежал из дома Цэцэг, так крепко обнял его мать, что она чуть не задохнулась в его руках.
И она тоже крепко, так крепко обняла его, что он тоже чуть не задохнулся.
«Мои руки — у него на шее. За его плечами. Не могу представить. Не могу еще понять. Но все уже случилось. Милый, милый, милый! Сынок мой! Ты, первым рожденный… Я так, именно так хотела вас свести… Ведь это я, я все подстроила так, чтобы ты, Ефимка, вкусил муки, сомнения, страдания… Ты, избалованный, выращенный в неге и холе, не страдавший никогда… Ты, не знавший, что такое голод и холод, нужда и лишения, знавший другую, иную борьбу за существование, чем мы… И я хотела, чтобы ты, Игорь, тоже кое-что понял… Александрина сделала все правильно… Она хорошо вела вас обоих… Она следила за вами и страховала вас… И давала мне советы — как быть, что сделать… И вычисляла каждый шаг тех, кто творил ужас рядом с вами… рядом со всеми нами… Александрина чудо, она мне так помогла, чем я отблагодарю ее?.. Деньгами?.. У нее их куры не клюют, так же, как и у меня… Дети, детки мои… Игорь… моя плоть и кровь… Я не знаю твой дух… Чем ты занимаешься?.. Я догадываюсь… Я боюсь тебя… Ты уже взрослый… Ты старше Фимки, потому что ты родился — первым… Но остается еще некто в моем пасьянсе, что не до конца разложен. Я должна разложить все карты. Все выложить на стол. До конца. Остается еще Георгий Елагин. Мой муж. Чудовище. Тот, кого ты, Фимка, считаешь своим отцом».
Фима, — обернула Ариадна Филипповна лицо к Ефиму; Хайдер все еще не выпускал ее из объятий, что казались ему сном. — Фима, это твой брат.
Ефим не двигался с места.
Ариадна Филипповна высвободилась из рук Хайдера. Взяла его за руку. Подошла к Ефиму. Взяла его за руку тоже. Подвела их обоих к зеркалу.
Они, все трое, стояли перед зеркалом и смотрели в зеркало на себя.
Видите, — сказала Ада почти беззвучно, — ну, что тут говорить… Вы же все видите сами…
Одно лицо.
Одна — на двоих.
Две жизни.
А все смерти — за кадром?
Будущее и прошлое превращаются в кадры. Их просматривают — в воспоминаниях или в мечтах. Жизнь всегда — только настоящая. И только в настоящем бывает настоящая смерть.
Хайдер смотрел в зеркале на Ефима. Ефим смотрел в зеркале на Хайдера. Он вспомнил фотографию, подброшенную ему на достопамятном вернисаже Гавриила Судейкина.
Ты… знала?.. И ты… молчала?.. — Он перевел взгляд на мать. — Ты притворялась? Что ничего не знаешь?.. Ты изображала испуг?.. Ты нарочно пила лекарства?.. А ты действительно волновалась, что меня убьют, когда в меня стреляла та баба на улице?.. Или тоже играла?.. Актриса, актриса… ты всегда была актриса… зачем, зачем тебе нужен был весь этот спектакль… вместо того, чтобы нас просто познакомить… свести… крикнуть: вы братья, вы оба мои… А если… — Он схватил ее за плечо. Повернул к себе. Заглянул в светлые глаза под седыми крашеными дрожащими ресницами. — А если я — не хочу такого брата?!
Хайдер взял Аду за плечи, стоя за ее спиной. Чувствовал, как она вся дрожит.
Ефим, — у него пересохло во рту, — Ефим, я тебя умоляю. Ей же сейчас будет плохо. Возьми себя в руки. Я все понял. Может быть, я тоже не хочу такого брата, как ты. Все может быть! Но сейчас не время! Я даже не предполагал, что все так получится… Что все это… — Он закусил губу. — Правда… Но, видимо, все это правда… Достаточно посмотреть на нас обоих вместе… в этом зеркале… И доказательств никаких не надо… Групп крови, хромосом, ДНК, анализов… Это наша мать… Наша мать, Ефим, слышишь!..
Он прижал Аду к себе. Она поцеловала его в щеку, ее рука взлетела, провела по его бритой колючей голове, она вышептала: «Игорь…»
А отец дома?! — крикнул, вне себя, Ефим. Он был очень бледен. Ада отчетливо, как на сцене, произнесла:
Отец дома. Он сейчас придет. Я все рассчитала точно. Я сказала ему, чтобы он пришел сюда, в комнату с украшениями, ровно в двенадцать часов ночи. Я сказала, что хочу поздравить его с Пасхой Господней. Ефим, сними салфетку с кулича! Он на столе! Под другой салфеткой — крашеные яйца, кагор… и пасха, я ее сама готовила! Я хотела… — Нежный голос дрогнул, сорвался. — Я хотела, чтобы все было именно так! В Пасху! Чтобы Бог полюбовался на чад Своих и на деяния рук этих чад! И путных… и беспутных…
Ефим шагнул к столу. Сдернул салфетки. Сильно, сладко запахло куличом, изюмом. Горка крашеных, ярко-красных яиц лежала в деревянной миске. Длинная бутылка темного кагора стояла, как смоляной факел. Ефим машинально сосчитал глазами рюмки. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь… Он. Мать. Хайдер. Отец. А зачем еще три? Для кого?
Для кого лишние рюмки, мама? — тихо спросил он, указывая на блестящий хрусталь.
Ада улыбнулась. Морщины собрались вокруг ее губ маленькими веерами.
Бог сам знает, для кого. Для тех, кто в море. Но может приплыть в любое время.