Он лишь сейчас понял, вспомнил это.
Никто?! Как ты можешь рядиться за кого-то?! Бог за тебя ответчик или ты сам?!
Она клонилась над ним все ниже. Она горела над ним закатом. Какие чистые, льющиеся линии тела. Тело, все родное. У Богородицы под тканями хитона — тоже?! Не святотатствуй, моряк. Ты чудом выжил. Ты чудом встретил свою женщину. Вот это — его женщина?! Это не женщина. Это…
Ее губы мерцали тепло и душисто у самого его рта.
— Поцелуй меня, счастье мое, — сказала она медленно и тягуче, по-русски, выдохнула, как ребенок выдыхает жар воспаленного, бедного сердца на морозное, затянутое искристой колкой слепотой зимнее стекло.
И он наложил губы на ее губы, как обжигающий сургуч.
И она заплакала.
И слезы ее текли горечью и огнем на его губы, и он слизывал их, не отрываясь от нее, не прерывая, не размыкая поцелуя: все взорвалось в нем так, как в море под днищем корабля взрывается торпеда, и ее пылающее розовым, золотым и малиновым огнем, как печь, как белые березовые дрова в печи, тело внезапно поплыло и вспыхнуло под его жадными незрячими руками, не ощупывающими — благословляющими, не обнимающими и хватающими — молящимися, благодарящими: о, благодарю тебя, Богородица моя! Здесь, на чужбинной чужбине, в сердцевине проклятья! Я нюхал смерть, но я не знал любви. Я бы так и умер. Ну что, вернулся бы на родину, посватался бы к бабе, нарожал бы с нею детишек; ну что, помер бы тут, в Осаке или этой пропахшей водорослями и опием Иокогаме, под забором, в кабаке, на пороге борделя, а то и в тюрьме, и последним моим словом был бы — вой, волчий вой, бьющийся о сырые стены. Но я не Белый Волк. Я черный, серый, бурый русский волчара. С сединой. Знающий, что почем. И почем эта женщина здесь, в Иокогаме, мне тоже сказали. И я плевать хотел на ее цену. Она меня узнала, бесценная. Она меня узнала сама.
И это я узнал ее тоже.
Мы оба узнали друг друга — где твой крик узнаванья! Почему ты молчишь! Не кричишь — почему!
Я молча целовала его. Я была совсем обнажена, и река лениво и медленно билась в берега. Большая ночная река, великая и черно-синяя, как спина важной страшной рыбы, и не было той рыбе имени, и было ей имя: Левиафан. А может, Ихтис. А я хотела встать на нее босыми ногами и так постоять у нее на спине.
Он иногда отрывался от меня и восторженно, светло глядел на меня. Костер уже загас, угли тлели розово-карминно, алые молнии, багряные змеи тихо шевелились в кострище. Мы поставили сеть на стерлядь, смеялись: никакая стерлядь в сеть не зайдет, рыба хочет жить, рыба очень умна. Он тоже был весь обнажен. Мы были древние люди; мы были две большие рыбы.
Мы встали и, взявшись за исцелованные руки, пошли, как дети, к реке, чтобы искупаться в ней, омыться. Рухнули во тьму, в ласковое теплое черное молоко длинной, как жизнь, реки. Мы жили в ней; мы умрем в ней, в реке, и мы никогда не увидим чужих южных морей, никогда не попробуем на зуб чужую смерть. Мы всегда жили здесь. Нам не надо иного. Как прекрасно плыть во тьме, а тело твое белеет и сияет, переворачивается под водой, играет, серебрится, вспыхивает! Бог сам поймает тебя в сеть Свою. И ты не вырвешься уже. Хочет — зажарит, а хочет — подкинет высоко, к Луне, к звездам: плыви на свободе, а Я полюбуюсь, как плывешь ты, Рыбья Царица.
Он взял меня в воде за руку. Притянул к себе.
— Какая нежность исходит от тебя, милая, — шепнул он, выдохнул в воду ветер изо рта. — Какая ты светлая. Вечная ты. Ты никогда не состаришься. Ты будешь у меня всегда такая красивая… молодая. Белая, как серебряная рыба. Гляди, как красиво в реке! Я хочу переплыть с тобой на тот берег.
— Я боюсь, — шепнула я ему, — берег далеко, а вдруг пароход пойдет, мне голову снесет… Утянет под колесо…
— Нас и так утянет под колесо: гляди! Вон оно, Звездное! Ложись на воду на спину… раскинь руки… гляди вверх… гляди…
Мы легли на воду, набрали в грудь воздуху, раскинули руки, качались на воде поплавками. Звезды ходили над нами ходуном, вспыхивали разноцветными пчелами, лучились, вздрагивали, плыли, сумасшествовали. И мы были двое сумасшедших, созерцающих Мир однажды в жизни в тяжелой, как черное масло, ночной великой реке.
— Звездное Колесо?!..
— И Звездные Розвальни… И Звездный Кол, а к нему привязаны Звездные Кони… И вон Звездная Корова идет, и вымя набрякло у нее звездами… А вон — ты… Звездная Ты…
Он перевернулся в воде, всплеснул, шлепнул рукой, брызги ударили мне в лицо черным вином.
— Что ты городишь!..
Он схватил меня в воде в объятья. Он был весь гладкий, скользкий, текучий, как рыба, как дикий водяной зверь, как золотое мокрое божество, — скользящий и молящийся и смеющийся, как сама жизнь, нами не прожитая, текущая мимо и выше нас, там, под звездами, за звездами, высоко, искупительно.
— Ты потопишь меня!.. пусти… тут же глубоко…
— Рыба моя, рыба, поймал я тебя…
— Мне кажется — наше счастье непрочно… оно умрет… утечет, как река…
Он коснулся мокрыми губами моего виска, нашел в воде мои губы, его язык вплыл в мои уста и заиграл, заплясал, забился неостановимо.
— Откуда ты знаешь… откуда…
Я перевернулась в воде на живот и стала грести к берегу, далеко выбрасывая вперед руки, запрокидывая голову, задыхаясь; он не отставал, он настигал меня.
— Мне снятся сны… про нашу другую жизнь… как будто мы с тобой…
Говорить было напрасно. Я нырнула, ушла с головою под воду. Какая бездна! А если утонуть? Ничего не видеть… не чувствовать больше… никогда… Стать навеки рыбой, тьмой, отраженьем звезды в агатовой, теплой, тягучей глубине, бликом Лунного кадила на маслянистой и слезной волне.
…тяжелый стон, и не стон вовсе, а вопль о пощаде, а вздох после стона — благословенный, и вскрик, и еще короткий крик — будто птица крикнула в небе, испугавшись огромности неба, его синевы и бездны.
— Василий!.. зачем…
Господи, ведь это он вонзился в меня, проник в меня и стал мною. Настоящею мною; но ведь мужу нельзя стать женой, а жене — мужем; их Бог создал розно; для чего? Для наслажденья друг другом?! Тогда что же такое сейчас с нами?!
— Никогда… никогда… Я всю жизнь ждал…
Так вот как это жестоко. Захлест. Вокруг шеи — петля. Так с корабля бросаются вплавь, ежели тонет он. Торпедировали метко; и капитан командует: “Шлюпки на воду!” — а сам остается на корабле, глядеть, как горит и тонет он. Твои руки обхватили меня слишком сильно. Твои жилы и сухожилья вплелись в мои мышцы, перевили мои кости повиликой. Твои ребра разрезали мою плоть и подожгли. Я — сухая яматская бумага. Рисовая бумага, на которой рисуют тонкой колонковой кисточкой, макая ее в тушь. В красную тушь. В кровавую тушь. В кровь.
Движенье. Движенье. Еще движенье — навстречу мне. Ты движешься во мне. Самое чистое, самое намоленное движенье, отмаливающее за меня, молчащую — у неба, тоже намертво — в рот воды набрало — молчащего — все мои молчаливые грехи. Да, уж нагрешила. Кто я, Василий?! Где грехи мои?!