Эти схватки до времени. Наверно, я не доносила плод. Не ври!.. дыши глубже… раздвинь ноги, вот так… Тужься. Больно! Они оба, старик и проститутка, наклонились надо мной. Я послушно раздвинула ноги клещами и задышала тяжело и часто, как паровоз. Давай нажмем ей на живот полотенцем, рикша?!.. и ребенок вылезет сразу, вылетит, как пуля. Нельзя. Будда сам знает, как женщине надлежит рожать. Насилия Будда не терпит. А если она у нас тут проорет сутки, двое?!.. мы спятим… она же первый раз рожает, ее кости смерзлись, она корчится от страха… Старик нежно склонился над моим лицом, погладил меня по щеке. Сейчас тебе не будет больно, госпожа. Я не госпожа!.. Я подстилка!.. Я грязная рисовая циновка!.. Я… русская девчонка с восточного поезда, и меня любил русский Наследник, и это его ребенок, и я палец отрежу себе, чтобы вы только мне поверили… Не надо отрезать палец. Мы верим тебе, госпожа. Ты русская Цесаревна. И твой ребенок — русский Цесаревич. Мы его коронуем. Венчаем на Царство. Мы покажем его русским морякам, когда они войдут в Иокогаму, и они опознают его. Русские моряки никогда не войдут в Иокогаму!.. От вопля Маюми у меня заложило уши. Я зажала оглохшие уши руками и заорала — о внезапной нахлынувшей боли и оттого, что из меня хлынули воды, огромные серебряные воды, морские и соленые, а может, это была кровь, и воды шли из меня, рвались водопадом и сверкали, я видела их сверканье в ночи, и весь нищий рисовый матрац рикши промок насквозь, и я будто поднялась над мокрым матрацем и зависла в воздухе, не переставая кричать от боли, страха и радости. Тужься, заорала Маюми, тужься сейчас же! Я вижу головку! Вот она, между ног! Темечко! Из тебя хлещет красная вода! И темечко у ребенка все красное! И у него русые мокрые волосики! О, какая прелесть!
Прекрати орать, сурово сказал старик и засучил рукава, криком родам не поможешь. Пусть все идет как идет. Пусть дорога сама о себе заботится. Он взял мои колени в оба кулака, еще разжал мне ноги. Поглядел сердито. Наклонился. Вытащил из-за отворота кимоно нож. Ты что, рехнулся, старикан?! Молчи. Вдохни глубже. Боли ты не почуешь — так ты напряжена. Он полоснул ножом по моей промежности, и головка ребенка выскользнула наружу, и сам ребенок, ударив меня изнутри ручками и ножками, как рыбка — хвостом, выскочил из меня на волю, и я заорала уже от счастья, от освобожденья — неужели это я его родила! Это я! Я, я его, живого, сама родила! И он бьется и кричит рядом, тут!
Ребенок орал не закрывая рта. Мы все вчетвером орали — Маюми плакала и причитала, старик вопил: бабы!.. ну что вы, дуры!.. уймитесь!.. вот все и кончилось!.. — я орала от наслажденья и свободы, а ребенок орал от ужаса жить: зачем! Зачем вы выпустили меня в жизнь! На ужас! На боль! На муки! Он набирал в легкие воздуху и кричал, кричал плачевно и надрывно, потому что ему больно было вдыхать земной воздух, ведь в моем животе он дышал ароматами древних снов и пил серебряное молоко небесных коров. Тише! Хватит орать, кричал старик. Вы, бабы, дуры всегда, да заткните вы свои нечестивые глотки!
Я умолкла в одночасье. Я уснула мгновенно. Сон навалился на меня, как мужик на разверстое чрево. Я приняла сон в себя, вздохнула и уснула.
Маюми мне говорила потом, что во сне я бормотала: Цесаревич, Цесаревич.
Сатрик внимательно рассматривал, брехала мне после всего Маюми, рожденного младенца, придирчиво изучал его глазами. Гляди, ты, яматка, — глазки-то светлые, серые, не наши, и волосенки на маковке русенькие, и сам весь беленький, смуглоты лишь немного, лишь перчинка одна. А не может быть так, чтоб твоя товарка болтала в бреду — правду?!
Маюми хохотала. Какая чушь! Мы поймали ее на иокогамской набережной. Она рассматривала креветок на лотках. Она видела их впервые. Мы поняли, что она иностранка, ну, и изловили ее. Кудами отблагодарила нас — целую неделю мы ели рис с чесночной подливкой вместо соевой. И нам давали настоящее испанское вино, портвейн.
У нее начинается жар. Это родовая горячка. У моей жены было то же самое. Можно я оставлю ребенка себе? Она же гейша, я понял. Ей ребенок не нужен. Оставляй, старик! Мне-то он тоже не нужен. Сдался он мне. А сама косилась на мальчика жадно. Эх… мне бы такого. Да ведь у бездетного старика, жена его умерла в родах, Будда упокой ее душу, мальчонке счастливее будет.
Мой жар. Мой вечный жар. Мой вечный бред. Сколько времени я провалялась у того старика в его халупе? Я ничего не знала. И помнить мне было не дано. Кто ж что помнит, когда жар разрывает живое тело на красные клочки?! Помню прикосновенье сухих рук ко лбу, влагу на губах. Он давал мне пить из кружки. Я все время хотела пить.
Какое это счастье. Когда на свете есть кто-нибудь, кто даст тебе попить из кружки, если у тебя тяжелый, предсмертный жар.
ГОЛОСА:
Я ясновидящий. У меня лысая медная голова. Она без волос, и я чувствую голой кожей токи, идущие со звезд. Со звезды Утаро на землю слетают невидимые серебряные бабочки. Они бьют крыльями по лицу отмеченного ими человека, и человек влюбляется или разлюбляет. Любовь жестока. Я однажды видел Третьим Глазом, Глазом Дангма, как девушка в доме терпимости, возненавидев человека, которого прежде любила, взяла нож и распорола ему живот, а потом отрезала то, чем мужчина любит женщину. Когда я видел это Третьим Глазом, лоб мой покрылся холодным потом. Я подумал: что такое чувство? Порабощает оно человека или возвышает? Угнетает или вливает в него силы? Рождает или умерщвляет? Чувство — огромная сила. Оно необоримо. Если женщина или мужчина ввергаются в водоворот чувства, им из него уже не выбраться. Воронка всосет их. Они будут барахтаться, бить по поверхности чувства руками, сучить ногами, кричать: на помощь! на помощь! Им не вырваться. Чувство вберет и поглотит. И что оно сделает с человеком? Что оно сделает из человека? Я стар. Я перечувствовал за всю жизнь много разных чувств. Я смеялся до упаду, плакал и выплакал море слез, я негодовал, я дрался с тем, кого возненавидел, я однажды возненавидел себя, свою жизнь и пытался себя убить. Я бросал в страхе прочь от себя нож, чтоб не пронзить им собственную грудь. Я не ходил по мосту, чтоб не броситься с моста в реку головой вниз. Я выкинул из дома все веревки и бечевки, чтобы не удавиться. Я любил женщин, и много чувств они заставляли меня испытывать. Я любил одну женщину; это была моя жена, и она умерла в родах. Я горевал так, что, казалось, горы сдвинутся и пешком пойдут по земле от моего горя. Я бился лбом о стену, царапал ногтями лицо. А потом все прошло. Все прошло! И я призадумался. Я понял, что Чувство — воронка; и у каждой воронки есть выгиб, опасная кривизна, перейдя которую ты уже точно скатишься в пропасть, в безвозвратность, а если ты не приблизишься к опасному скату, ты сможешь еще выбраться. Выкарабкаться, спастись. Неужели каждое Чувство — это бездна?! Неужели в каждом — можно потонуть?! Неужели нет Чувств, лишь обнимающих тебя нежно, а не вонзающихся в тебя по рукоять?! Где этот опасный крен, где эта граница радости и горя, когда самая большая радость вдруг превращается в огромное, как ночное небо с тысячью звезд, немыслимое горе?!
Я стал прислушиваться к себе. Я был тогда еще молод. Я уже знал, что я вижу насквозь людей и дела их. Я хотел научиться мудрости. Мудрость не давалась мне — я не мог поймать птицу. Я пошел в дальний монастырь в горах, около холодного моря, в монастырь древней веры моих предков, пришедших на Острова с Большой Суши, называемый Дацан, и там молился о том, чтобы поймать птицу. Я молился долго и зажигал лампады в Дацане, и мазал душистым маслом пятки меднозеленому Будде и выпуклые ноздри — гладкой нефритовой Зеленой Таре, влюбленной глядевшей на него из темноты. Я смотрел на эту влюбленную пару, наблюдал их. Я понял: если ты владеешь Чувством, оно тебе не страшно, но тогда ты уже не чувствуешь. Ты перестаешь чувствовать. Для того, чтобы наслаждаться Чувством, надо отдаться ему, так, как женщина отдается мужчине. И я попытался влезть в женскую шкуру. Я представил себя женщиной. Мысленно я отдавался мужчине, страдал, плакал, терял сознанье от восторга, терял разум от боли, воображая себя в родах. Я прошел тот путь Дао, которым прошла моя бедная жена. Я вкусил сполна ее карму. И великое знанье Чувства открылось мне, как врата Дацана. Я понял, что спасенье одного, единого, маленького человека — в том, что ему надо научиться жить не только своим возлюбленным Чувством, но — чувствами других. Прожить тысячу жизней. Перевоплощаться. При жизни — влезать в шкуры волков, лосей и лис; бедных приблудных собак; синичек и снегирей, клюющих зимою зерно из кормушек; женщин и мужчин, страдающих каждый по-своему. И чужие страданья и чужие радости приучат тебя глядеть спокойней, мудрее на свои. А еще — ты будешь слышать, как звучит чужое горе; будешь знать, как безудержна и велика чужая радость. И тебе счастье будет. Твое единственное счастье умножится многократно. За это заплатишь ты чувствованьем многажды чужого страданья. За все надо платить. Империя чувств — огромна, огненна. И мощен ее огненный Император. Никто не знает его имени. Каждый из нас может нацепить его корону. Каждому дозволено взойти на трон. Да по пути человек спотыкается, валится в пропасть безумья. Империя чувств так устроена, что безумье очень рядом. Слишком близко. Безумье подстерегает нас. Выживет сильнейший. Открытый чужим ветрам. Научившийся писать свои иероглифы чужой кровью.