В этом месте из трубки сначала взревели раненым мастодонтом, потом вдруг взвизгнули дурным фальцетом, а Михалыч замахал обеими руками.
Отдав телефон, Михалыч коротко сказал:
— Ну, сейчас закрутятся дела…
И помотал головой от избытка чувств по поводу дел, которые должны сейчас закрутиться.
Дело в том, что Валера Латов и правда представлял из себя фигуру весьма своеобразную и необычную. Во-первых, это был самый натуральный, вполне всамделишный казачий полковник из Казачьего Войска Донского. В наше время «казаков» по России развелось даже больше, чем по США — «индейцев», и большая часть этих «казаков» — только ряженые болваны или даже просто уголовники, которым конечно же, куда удобнее быть не «шайкой Косого», а скажем, «куренем батьки Кологолопупенко». Ну так вот, Валера Латов был натуральный донской казак и уже пятый в роду дослужился до казачьего полковника.
Во-вторых, весил Латов больше ста двадцати килограммов, диаметр лица достигал у него примерно 50 сантиметров, про диаметр других частей его организма ходили мрачные легенды, и по всем остальным параметрам Латов обладал, как говорят кинематографисты, «очень характерной» внешностью. Служил он Гусю не за страх, а за самую совестную совесть, и как написано в романе братьев Смургацких, «это было страшно!» Да, это было страшно, господа!
Не без его прямой помощи стало известно, сколько и кто именно спер в многострадальном Карске при прежнем губернаторе. Он лично принимал участие в возвращении денег в бюджет, и часто бывало, что нехороший человек начинал «колоться», только увидев рядом Латова.
— Надо деньги возвращать, брат, — грустно говорил Латов, ласково обнимая «брата» — уголовную новорусскую харю, увешанную золотыми цепями.
А если «брат» темнил — рассказывал пару историй из своего афганского опыта, и «брат», лязгая зубами, покрываясь холодным потом, бросался сам относить украденные деньги, и из его штанин вилась предательская тоненькая струйка.
В-третих, Латов, даром что казачий полковник, умел читать и даже писать. И более того — писал стихи. И какие стихи! Михалыч всерьез считал его одним из ведущих поэтов современной России, и случалось, говорил со вздохом, поднимая глаза от подписанного томика стихов Валеры Латова:
— Надо же! К такой роже — и вдруг такая голова!
В Карск Латов приехал в обозе генерала Гуся и сразу же прославился несколькими ретивыми поступками, чреватыми самой сомнительной, но в иных кругах и очень привлекательной славой. Он разогнал половину станиц, вычеркнул из реестра половину местных казаков, всех остальных перепорол, поставил донских казаков во главе организаций местных.
Постепенно казачество стало превращаться из сборища политических бичей, в организацию хоть жутко и запойную, но хотя бы отчасти цивилизованную. В казаки перестали брать неграмотных, людей с тремя судимостями и начали требовать от новичков справку из психдиспансера. А в Карский бюджет поплыли хоть какие-то деньги.
Одновременно же Латов, вопреки всякому вероятию, за год работы в Карске выпустил два сборника отличных стихов и написал, кроме всяческого безобразия, несколько глав прекрасной книги публицистики.
Михалыч говаривал порой с крайне озадаченным видом, что никак не может понять, кто такой Латов: то ли гениальный дикарь, который ухитряется делать дело несмотря на свое происхождение и воспитание, или же все наоборот: Латов — культурнейший, умнейший мужик, талантливо играющий первобытного человека из донских степей, солдафона и громилу из провинциальной казармы.
Отношения Латова с Михалычем складывались сложно, потому что Михалыч написал большую статью в альманахе «Енисей», после которой быть казаком было как-то, пожалуй, и неловко. Статья, вроде бы, делалась на материале «Тараса Бульбы», и донские казаки могли и не принимать на свой счет, но Латов ужасно обиделся и не разговаривал с Михалычем около трех недель. Он даже подошел к Михалычу на каком-то политическом сборище, и сверля его мрачными взглядами, то вынимал из рукавов огромные красные лапищи, то втягивал обратно. И прорычал так, что стекла задрожали:
— Силовики — это от слова «сила»!
И удалился, громко рассказывая кому-то, как он топил таких в равнинных, широких и мутных реках то ли юга России, то ли севера Южной Америки.
Но потом он снова стал разговаривать с Михалычем, когда Гусь позвал Михалыча на казачий съезд, и Михалыч прочитал там несколько откровенно антисемитских стихотворений собственного сочинения. Латов даже утирал слезу алкогольного умиления в самых проникновенных местах, особенно когда Михалыч объяснял, что именно и как надо оторвать у палачей его семьи для торжества исторической справедливости. Латов даже подарил Михалычу несколько сборников своих самых откровенно патриотических стихотворений.
Такому вот человеку позвонил Михалыч в этот вечер, и по крайней мере один из собравшихся, опытный не по годам Паша Бродов мог судить, до какой степени он прав — скоро закрутятся дела!
И была ночь на 20 августа — темная, дождливая, пасмурная. В эту ночь едва поспавшие Мараловы снова полезли в пещеру, часа за два до рассвета. Братья не привыкли полагаться на кого бы то ни было, кроме себя, и перекладывать дело, которое считали своим собственным.
А остальные так и спали, и было раннее утро 20 августа, несущиеся по небу размытые облака, серые полосы дождя. И странный, нереальный звук мощного двигателя, идущий из-за этих облаков. Кряхтя и охая, Михалыч выскочил из спальника, замахал платком вертолету, выскочившему из облаков. Машина накренилась, сбавила скорость, стала садиться между лагерем и входом в пещеру. То ли поближе ко входу, то ли подальше от скал. Машина плюхнулась на землю, подняв тучу ярко-рыжей пыли, хотя как будто бы — откуда?!
Из распахнувшегося люка, из пузатого серебряного чрева посыпались люди самого боевого обличия — в камуфляже, из-под которого торчали свитеры, с рюкзаками, в высоких зашнурованных ботинках. Один тащил огромную бухту каната, другой — веревочную лестницу, еще трое были с карабинами, а замыкал мужик с каким-то ящиком, из которого торчала антенна. Люди не обращали внимания на лагерь, на Михалыча в одних сапогах, теплой рубашке (в ней и спал) и в огромных трусах, хлопавших по ветру, словно знамя. На Стекляшкина в одних трусах и очках, даже без рубашки и сапог. На почти одетого Павла с полевой сумкой на боку. Не замечая никого, люди строились в шеренгу на самом краю провала. И теперь стал виден шеврон, аккуратно нашитый на правый рукав каждой камуфляжной куртки.
Шеврон, на котором была изображен вход в пещеру, накрытый сверху каской с фонарем. Из пещеры тоже били два луча света, как глаза; снизу ко входу в пещеру вели извилистые дорожки, образующие бороду, и все вместе напоминало бородатое лицо с высоким лбом. А по краям шеврона вилась надпись славянской вязью: «Непроходимых пещер нет». И с другой стороны: «Для казаков-пещерников».
Казаки-пещерники построились, их главный — тощий, на голову ниже остальных, побежал перед строем, продолжая что-то кричать слабым голоском, и от этих звуков казаки подтягивались, замирали в равнении.