Я хотела ответить ему тем же, но горло сжалось, и вышел только вздох. От его слов мы разрешились сразу и одновременно, со счастливым криком, утонувшим в шуме машин. Мы избегали этих слов. Они были слишком значительным, они знаменовали черту, которую мы опасались переступить, – переход от радостного романа к чему-то важному и неведомому, если не обременительному. Но сейчас это так не воспринималось. Я притянула к себе его голову, поцеловала его и повторила его слова. Это было легко. Потом я отвернулась, стала коленями на гальку и привела в порядок одежду. А думала в это время о том, что раньше, чем наша любовь начнет развиваться своим чередом, я должна сказать ему о себе. И тогда любовь кончится. Поэтому я не могу ему сказать. Но должна.
После мы лежали, держась за руки, смеялись в темноте, как дети, над нашим секретом, над нашей удачной проказой. Смеялись над огромностью произнесенных слов. Все остальные люди скованы правилами, а мы – свободные. Мы будем заниматься этим по всему миру, наша любовь будет везде. Мы сидели и по очереди курили одну сигарету. Потом оба стали дрожать от холода и отправились домой.
В феврале моя секция погрузилась в депрессию. Болтовня была изгнана – то ли сама собой умерла. В пальто поверх халатов и шерстяных кофт мы работали и во время перерывов на чай, и обеденных, словно во искупление своих неудач. Референт Чаз Маунт, обычно неунывающий и веселый, швырнул папку в стену, и я с другой барышней на коленях час собирали документы и раскладывали по порядку. Наша группа воспринимала несостоятельность агентов Заступа и Гелия как свою собственную. Или же их слишком глубоко законспирировали, или они просто ничего не знали. В любом случае, как повторял на разные лады Маунт, не было смысла в этом опасном и дорогостоящем мероприятии, если такие ужасы творятся буквально у нас за окном. Не нам было объяснять ему то, что он и без нас понимал: что мы имеем дело с ячейками, которые ничего не знают о существовании соседней, что, согласно передовице «Таймс», нам противостоит «самая организованная, самая безжалостная террористическая группировка на свете». И даже в те дни конкуренция между службами оставалась острой. Случалось, Маунт бормотал ритуальные проклятия в адрес лондонской и Королевской ольстерской полиции, обычные у нас, как «Отче наш». Полчище полицейских охламонов без малейшего понятия о сборе и анализе информации – такой был лейтмотив, только в более крепких выражениях.
«За окном» у нас в данном случае означало автостраду М62 Хаддерефилд – Лидс. Кто-то в конторе, я слышала, сказал, что если бы не забастовка машинистов, военнослужащим с семьями не пришлось бы ездить ночными автобусами. Но профсоюзники никого не убили. Десятикилограммовая бомба лежала в багажном отделении в заду автобуса и вмиг уничтожила всю семью, спавшую на задних сиденьях, – солдата, его жену и двоих детей, пятилетнего и двухлетнего, – разбросав части их тел в радиусе двухсот метров, согласно газетной вырезке, которую Маунт велел пришпилить к доске объявлений. У него самого было двое детей, чуть постарше, и мы были обязаны отнестись к этому делу как к нашему личному. Но по-прежнему было неясно, на нас ли возложена первоочередная ответственность за предотвращение террористических актов Временной ИРА. Мы тешили себя мыслью, что если бы это было так, ничего подобного не происходило бы.
Через несколько дней премьер-министр, раздраженный, одутловатый из-за какого-то неустановленного заболевания щитовидки и явно измотанный, выступил с телевизионным обращением к стране и объяснил, что требует внеочередных выборов. Эдвард Хит нуждался в новом мандате и сказал, что перед всеми нами стоит вопрос: кто правит Британией? Избранные народом представители или горстка экстремистов в Национальном профсоюзе горняков? А страна знала, что на самом деле вопрос стоит так: снова Хит или снова Уилсон? Премьер-министр, раздавленный событиями, или лидер оппозиции, который, по слухам, доходившим даже до нас, барышень, проявляет признаки душевной болезни? [36] «Состязание в непопулярности», – как сострил один обозреватель. Уже второй месяц страна работала три дня в неделю. Было холодно, темно, и мы были слишком мрачны, чтобы ясно судить о том, насколько нам подотчетна демократия.
Сейчас меня заботило, что не могу поехать на выходные в Брайтон: Том был в Кембридже, а потом собирался увидеться с моей сестрой. Он не хотел, чтобы я присутствовала на чтении. Он «рассыплется», если будет знать, что я сижу в аудитории. В понедельник от него пришло письмо. Я задержалась на обращении «Моя дорогая». Он рад, что меня там не было. Вечер прошел кошмарно. Мартин Эмис был любезен и отнесся с полным безразличием к очередности выступлений. Поэтому Том вызвался читать главным номером, чтобы Мартина выпустили для разогрева. Ошибка. Эмис читал из своего романа «Записки о Рейчел». Отрывок был непристойный, жестокий и очень смешной – настолько смешной, что время от времени Мартин прерывал чтение, давая публике успокоиться. Когда он закончил и на сцену вышел Том, аплодисменты продолжались и продолжались, так что Тому пришлось уйти за кулисы. Когда он снова взошел на кафедру, чтобы прочесть «три тысячи слов с бубонами, гноем и смертью», люди еще стонали и вытирали глаза. Во время чтения кое-кто из публики уходил еще до того, как отец с дочерью впали в беспамятство. Возможно, хотели успеть на последний поезд, но Тома это лишило уверенности, голос стал тонким, он спотыкался на простых словах, пропустил строчку и вынужден был вернуться. Он чувствовал, как зал негодует на него – за то, что испортил веселье. В конце хлопали, но от радости, что кончилось мучение. После, в баре, он поздравил Эмиса. Тот не вернул ему комплимент, но угостил тройной порцией виски.
Были и хорошие новости. Январь получился продуктивным. Его статью о преследовании румынских поэтов принял «Индекс он сензоршип», и он закончил вчерне монографию о Спенсере и градостроительстве. Рассказ, с которым я ему помогала, «Вероятная измена», журнал «Нью ревью» отверг, но взял журнал «Бананас», и, конечно, в планах – новый роман, но пока он его держит в секрете.
На третий день предвыборной кампании меня вызвал Макс. Мы больше не могли избегать друг друга. Питер Наттинг потребовал отчета по «Сластене». Макс обязан был встретиться со мной. После его ночного визита мы почти не разговаривали. Встретившись в коридоре, бурчали «Доброе утро», в столовой садились за разные столы. Я много думала о том, что он тогда сказал. Наверное, он говорил правду. Похоже, контора приняла меня с неважным дипломом потому, что меня рекомендовал Тони, и за мной следили, пока не потеряли интерес. Прислав меня, безвредную, Тони, наверное, хотел показать этим прощальным жестом, что он тоже безвреден. Или, как мне больше нравилось думать, он любил меня и считал меня своим подарком службе – в возмещение ущерба.
Я надеялась, что Макс вернется к невесте, и у нас все пойдет по-прежнему. Так мне и казалось первые пятнадцать минут, когда я подошла к столу и докладывала о повести Хейли, о румынских поэтах, о «Нью ревью» и «Бананас» и об эссе о Спенсере.
– О нем говорят, – сказала я в заключение. – От него многого ждут.