Ленин предвидел ответ на этот вопрос и спрашивал только для очистки совести. Нет сомнений, что в толпе будут агенты Железного, отряженные специально для того, чтобы убедиться в бесповоротном уничтожении Баумана; они будут пристально вглядываться в его лицо, ища черты сходства, — но сам Дзержинский никогда не появлялся там, где можно было ожидать большого скопления народа. То ли он опасался беспорядков, во время которых его случайно могли арестовать вместе с другими, то ли не переносил толпы как таковой.
— Разумеется, нет, — холодно произнес Железный. — Я не могу рисковать нашим делом. Если демонстрантов арестуют, всех выпустят через три часа, а мне наденут пеньковый галстук. Вы отлично знаете, что у меня три смертных приговора.
Про три смертных приговора Ленин ничего не знал, но от души порадовался подтверждению своих догадок. Все-таки в присутствии Железного он чувствовал себя не слишком уверенно, даром что поддельный Бауман был изготовлен по лучшим правилам театрального дела. Дружить с актерами и гримерами коммерсанту вообще полезно — вот почему все крупные убийцы, притворяющиеся деловыми людьми, так любят поиграть в меценатов. На роль покойного Баумана Ленин давно уже присмотрел завсегдатая «Счастливого домика», огромного толстяка Балабухина, комического простака из труппы Корша. Балабухин согласился за скромную сумму полежать в гробу, тем более что демонстрация вряд ли заняла бы больше часа. Ленин не верил, что большевистский митинг соберет много народу: потом, конечно, можно раздуть скандал, поговорить о жестокостях царизма, — но Железному, как видим, никакого скандала не нужно, а нужно тихо убрать опасного свидетеля; что ж, сыграем в его игру. На кладбище вся толпа, конечно, не попрется, там над гробом будет сказано несколько речей, а далее Ленин попросит митингующих разойтись и оставить у гроба только родственников. Родственников он озаботился нанять все в том же «Счастливом домике», в их тесной толпе Балабухин быстро выберется из гроба, и трагифарс будет окончен к общему удовольствию.
— Только выпить бы мне для храбрости, — смиренно попросил Балабухин, человек кроткий и робкий, как многие люди его комплекции.
— Нельзя, — покачал головой Ленин. — Ты выпьешь и храпеть будешь. Храпящий покойник — это, сам понимаешь, всему делу крышка.
— А долго лежать-то? — застенчиво спросил Балабухин. — Мало ли, вдруг надобность какая...
— Успеешь с надобностью, больше двух часов не потребуется. — И Ленин передал ему аванс.
— Но у меня особенность такая, — улыбнулся Балабухин. — Все вещества в организме от полноты жизненных сил обмениваются немного скорее. Мне нужно каждые три часа...
— Всем что-нибудь нужно, одному мне ничего не нужно, — сурово сказал Ленин. — Терплю же я жестокие неудобства ради освобождения трудящихся? Можно как-нибудь и тебе потерпеть с твоим стремительным обменом...
Утром 18 октября скромная толпа артистов понесла тяжелого Балабухина от морга больницы Фрола и Лавра, что неподалеку от Разгуляя, в сторону Ваганьковского кладбища. Лицо Балабухина было разукрашено лучшим гримером Корша до полной неузнаваемости — синяки, ссадины и окладистая черная борода. Вдобавок он все-таки надрался и заснул. К счастью, его тихое похрапывание заглушалось уличным шумом. Вскоре к толпе присоединилась скромная большевистская делегация. Зиновьев на правах друга сунул Ленину желтый листок, из которого казначей партии узнал о великой роли товарища Баумана в русском освободительном движении. Под маской скромного врача скрывался опытный и умелый помощник русских марксистов, осуществлявший их связь с германскими товарищами. Героический борец, не делавший, кстати, ничего противозаконного, был выслежен и убит подлыми наймитами режима Николая Кровавого, но напрасно думают сатрапы, что смогут остановить вал народного гнева... последняя мысль развивалась строках в двадцати.
Толпа, против ленинских ожиданий, росла.
— Кого несут-то? — спрашивали прохожие.
— Революционера. Говорят, самый ихний герой был.
— И что ж, убили его?
— Подчистую изувечили. На улице. Шел, шел — и на тебе.
— Ах, подлые! По улице нельзя пройти! Их поставили порядок охранять, а они на тебе, средь бела дня, на улице!
— И ведь ни за что ни про что. Никого не трогал.
— Ах, ироды! — И новый ремесленник или сердобольная торговка вливались в толпу.
— За простой народ-то они только и стараются, — скорбно говорил пожилой мужик крестьянского вида. — Остальные все об себе.
— А их вона как. Идешь, и убили. Пора один конец сделать кровопивцам. Мало Николашке было в Питере кровавого воскресенья.
— Ничаво, будет им еще... кровавый понедельник...
— Люцинеры — они за што?
— Они за то, чтоб у тебя, дуры, жизень была, а не каторга...
— Ахти! И убили?
— Совсем Бога не боятся, ироды.
Студенты, инженеры, гимназисты, зеваки, случайные прохожие увязывались за демонстрацией. Большевистская верхушка затянула «Вы жертвою пали в борьбе роковой» — песню, которая ужасно раздражала Ленина своим заунывным мотивом. Он вообще не любил похорон, и мысли о смерти были ему противны. Сам он вечно утешался русской пословицей «Пока я есть — смерти нет, а смерть придет — меня не будет». Туг была истинно народная мудрость и то горькое веселье, за которое он так уважал свой народ. Торжественная же скорбь была настолько чужда его натуре, что собственные похороны он представлял скорее праздником. Надо будет завещать, думал он, чтобы выпили как следует и вспомнили добрым словом. А вообще-то я помирать не собираюсь. «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить» — такая у него была поговорка на все случаи жизни: как никто не уложит на пол Ваньку-Встаньку, так и его, Ленина, сжить со свету будет непросто. Большевизаны, однако, обожали грустные, надрывные песни о борьбе роковой и несчастной участи борцов. Азартное и веселое дело революции представало в этих песнях тяжкой каторгой, тоскливым и однообразным подвижничеством — потому-то во всех этих песнях было так много про тюрьмы и ссылки. Ленин два раза сидел недолго по ерундовым делам (первый раз попался на афере с чудодейственным слабительным, второй был вообще дурацкий — подрался на Нижегородской выставке, а пострадавший купец, ругавший жидов и байстрюков, оказался личным другом местного градоначальника), но любые соприкосновения с карательной машиной государства вызывали у него тоску и изжогу; большевизаны же не могли без того, чтобы в конце каждого собрания спеть про тюрьмы и пожаловаться на горькую участь революционера — хотя какая горькая участь? Веселье, авантюры, никакой тебе постоянной и утомительной работы, к которой даже самые прилежные из них чувствовали непреодолимое омерзение... Они и теперь ныли свои грустные песнопения, от которых у Ленина болели зубы, — но странное дело: толпа росла и росла. Власти не смели задерживать демонстрацию — они вообще очень оробели в последнее время. Городовые почтительно сторонились.
Луначарский неожиданно вынырнул из толпы рядом с Лениным, возглавлявшим шествие.