– Наш с тобой Зигмунд не только подлец, но и убийца. Это сейчас он баснословно богат, а два года назад был гол как сокол… – Она истерически хохотнула. – Воистину как сокол! У него была тетка в Кракове – я при ней лектрисой [59] служила, потому все знаю. Тетка своего беспутного племянника на дух не переносила и все грозила, что завещание изменит в пользу монастыря, потому что Зигмунд был единственный наследник. А когда она прознала, что я в тягости, тут и вовсе разъярилась и велела назавтра звать нотариуса: переписывать завещание. Я успела предупредить Зигмунда… И ночью тетушка его померла. Упала с лестницы впотьмах да и сломала шею.
– Боже! Боже! – вскричала Юлия. – Зачем же она куда-то впотьмах пошла, а свечку не взяла?!
– Зачем пошла, говоришь? – недобро усмехнулась Ванда. – А я ее разбудила и сказала, что прибыл человек с какими-то срочными вестями, весь насквозь промокший да грязный (гроза в ту ночь была страшнейшая), стыдится, мол, идти в покои, чтобы не наследить. Тетушка-то Зигмундова беспорядка не терпела: чуть заметит соринку на полу – сразу горничную в рогатки [60]! Ну и пошла она, не поленилась… А около лестницы ее караулил Зигмунд: он и свечу задул, и шею старухе скрутил, а затем толкнул ее по ступенькам – вот и все дело.
– А… тот, который со срочным посланием явился, – наивно спросила Юлия, – он что же, не видел ничего?
Ванда посмотрела на нее недоумевающе, а потом тонкие губы ее ощерились в ухмылке:
– Да ты что, вовсе ничего не понимаешь?! Не было никакого посланника! Я сказала то, что мне Зигмунд велел. Я в его руках была мягкой глиною! Ну а потом… когда сыночек наш родился мертвым и захотел он бросить меня, я сдуру возьми ему и пригрози: выдам, мол, отчего ты разбогател в одночасье! Он меня и швырнул Аскеназе, а тот по указке Зигмунда и поет, и пляшет, ест из его рук! Вот и смекни: если я убежала из Театра, Зигмунд меня непременно отыскать должен. Платья, деньги – это так, задобрить, в глаза пыль пустить. На самом же деле только настигнет он меня – сразу рот навеки заткнет, не помилует!
Ванда глубоко вздохнула, огляделась и, не дав Юлии времени освоиться с этим новым потрясением, сказала голосом таким будничным и усталым, словно он принадлежал совершенно другому человеку:
– А вот и Бэз, имение Чарторыйских. Приехали. Здесь передохнем.
«Бэз» по-польски – «сирень», и никакое другое название не подошло бы имению более, чем это: за коваными прутьями ограды, возвышаясь и нависая над ними, загораживая двор так, что не виднелось ни малого просвета даже сейчас, когда ветки были голыми, стеною стояли кусты сирени, и их прямые светлые ветки с затаившимися почками согрели своим видом сердце Юлии, ибо они были исполнены тайной надежды… В них таилось нетерпеливое ожидание весны, и можно было только позавидовать тем, кто увидит Бэз в пору его цветения. Юлия и завидовала, пока они ехали вдоль ограды, а потом повернули за угол, к дому привратника, – и Ванда вдруг резко осадила коня, как будто увидела нечто ужасное, начала поворачивать, да послышался грозный окрик:
– Стоять! – и человек в мундире, с пистолетом в одной руке и с саблею в другой выбежал из ворот.
Юлия замешкалась и испуганно уставилась на него. Что-то было знакомое, но совсем не страшное в чертах его сердито нахмуренного лица. И только тут она сообразила, что он выкрикнул именно: «Стоять!», а не «Стаць!», как сказал бы поляк. Он кричал по-русски, и лицо его было по-русски круглым, голубоглазым, румяным, а вовсе не сухощаво-бледным, как у поляков. Конечно, Юлия видела этого кавалериста впервые в жизни – она просто узнала русским сердцем русского человека. И с неразборчивым, восторженным воплем она обрушилась с коня на ошеломленного малого, так что оба едва на ногах устояли, и расцеловала его в обе щеки, плача от радости:
– Наши! Наконец-то!
Подъехала Ванда и тоже спешилась, имея вид весьма сконфуженный: она не ожидала увидеть здесь военных и так привыкла таиться, что даже не успела заметить русский мундир, повинуясь одной привычке – бежать.
– Теперь больше не придется бежать! – снисходительно объявила ей Юлия, донельзя довольная тем, что настал ее черед оказывать Ванде свое покровительство.
Какая удача, какая необыкновенная удача, что в том слоеном пироге, каким стала теперь Польша, они наконец набрели на своих! Ей чудилось, что отныне и расстояния сокращены, что само присутствие русских как бы само собою перенесет ее в Россию, поможет отыскать родных. Она даже огляделась нетерпеливо, почти не сомневаясь, что здесь же окажется и отец, и ничуть не была изумлена, когда вдруг увидела Васеньку Пустобоярова, молодого поручика, со всех ног спешившего к ней с изумленными восклицаниями:
– Юлия Никитична! Да Господи ж! Юлия Никитична! Живы ли вы?!
Набежал, схватил за руки, едва не приплясывая:
– Юлия Никитична! Вот счастье! Ну, благодарение Господу! Сейчас эстафету господину Аргамакову… Сейчас…
При упоминании об отце у Юлии ослабли колени.
– Он жив?! Где он?
– Воюет, где же ему быть? На днях отличился в деле под Гроховом, генерал Дибич благодарил его публично. О, мы крепко подрали полячишек! – Васенька так и закатился, восторженно потрясая кулаком. – Генерал Хлопицкий был ранен, и это имело для мятежников самые неблагоприятные последствия: все пришло в расстройство, общее управление исчезло! Радзивилл, говорят, совершенно растерялся, шептал про себя молитвы, на вопросы отвечал текстами из Священного Писания. Все у них перессорились… – Тут он заметил умоляющее выражение глаз Юлии и спохватился, о чем шла речь: – Ах да, князь! Где сейчас его полк, сказать не могу, сам не знаю, но завтра пошлю нарочного в ставку с вестью о вас. Сам граф Дибич-Забалканский встревожен вашею судьбой. Глазам не верю, что вижу вас живою! – вскричал он с радостным, детским выражением зеркальных, огромных, карих глаз, успевая враз и ручки Юлии целовать, и восхищенно ее озирать, и предаваться счастливым воспоминаниям: – А помните, Юлия Никитична, как минувшей зимою, на Рождество, мы в сочельник у вас в имении сказки слушали? Сидели у наших ног на скамеечке люди ваши дворовые, Володька и Сонька, и поочередно рассказывали?
Юлия сжала его руки и поглядела с такой нежностью, что у Васеньки Пустобоярова, самого безнадежного соискателя руки этой привередливой красавицы, Юлии Аргамаковой, сердце забилось где-то в горле и голос сделался деревянным, как прежде в ее присутствии: