Профессор Желания | Страница: 34

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Нет и нет, — отвечает он дяде Ларри, уже успевшему предложить стандартную версию происходящих несчастий, — нет, это даже не антисемиты! Поджигатели для такого слишком глупы. Просто жалкое местное отребье, место которому в сумасшедшем доме. Они пускают красного петуха просто для потехи. А если наша гостиница сгорит, знаете, кого обвинят в поджоге? Я видел такое уже десяток раз. Меня! Заявят, будто я позарился на страховку. Мол, раз уж жена моя умерла, я решил сделать ноги. И пламя позора спалит мое безупречно доброе имя! А есть у меня и другое подозрение. Я часто думаю: а что, если дома поджигают наши пожарные? Они ведь у нас добровольцы. Лень им сидеть без дела, а ведь как славно облачиться в доспехи, взять брандспойты и с ветерком прокатиться по горам на пожарной машине.

Даже после того, как его с комфортом устраивают в бывшей детской Лоррейн, отец не перестает тревожиться за судьбу маленькой империи, воздвигнутой его потом и кровью. Каждую ночь, разговаривая с ним по телефону, я пытаюсь успокоить его, а папа отвечает, что лишился сна из-за страха перед поджогом. Да и другие мысли волнуют его по-прежнему.

— А что этот педик? Отстал от тебя наконец?

— Отстал. — Кто-нибудь назвал бы это ложью во спасение.

— Вот видишь! Стоило хорошенько пригрозить ему… К несчастью, попадаются люди, которых ничем, кроме грубой физической силы, не проймешь, — говорит мой отец, ни разу в жизни никого и пальцем не тронувший.

— А как там дядя Ларри и тетя Сильвия?

— Чудесно! Лучше быть не может! Буквально через слово твердят: «Оставайся у нас насовсем!»

— Что ж, это звучит обнадеживающе, — говорю я ему.

Нет, отвечает он, ничего в этом нет хорошего. Но еще десять дней — и пройдет первая боль утраты, мне станет полегче. Наверняка станет. И тогда я вернусь домой, пока эта чертова гостиница не сгорела дотла.

Но проходит пять дней, потом еще пять, и вот, после воскресной автомобильной поездки вдвоем со мной (в ходе которой мы оба дали волю чувствам), отец соглашается-таки выставить «Венгерский Пале-Рояль» на продажу. Уронив голову на руки, он громко сетует:

— Но я ведь никогда никого и ничего не бросал!

— Послушай, папа, стыдиться тут нечего. Просто жизнь повернулась к нам таким боком.

— Но я не сдаюсь, — весь в слезах, уверяет он.

— А никто и не подумает, будто ты сдался, — отвечаю я по дороге домой к Ларри с Сильвией.

И на протяжении всего этого времени не проходит и ночи, чтобы я не вспомнил о девушке, с которой знался всего два месяца, причем давным-давно, двадцатидвухлетним сексуальным экспериментатором, о девушке с медальоном на шее, с портретом отца в медальоне. Я даже подумываю, не написать ли ей на стокгольмский адрес родителей, я даже поднимаюсь с постели и роюсь в бумагах в поисках этого адреса. Но сейчас Элизабет, конечно, давно уже замужем, родила двух-трех детей и наверняка не хочет обо мне и думать. Ни одна женщина на свете не думает обо мне, как минимум не думает обо мне с любовью.

Мой патрон Артур Шёнбрунн — красивый мужчина средних лет с прекрасными манерами, сочетающий неоспоримый шарм с завидной методичностью (и, строго говоря, самый привлекательный представитель академической среды из всех, с кем я знаком лично или кого хотя бы видел вживую), а вот жена его Дебора не вызывала у меня особого восторга даже в те дни, когда я, любимый аспирант Артура, частенько бывая у него дома, испытывал на себе ее замешенные на гостеприимстве чары. В те первые годы в Стэнфорде я, честно говоря, потратил немало времени, ломая голову над тем, что же все-таки привязывает человека столь безупречного, исполняющего свой долг так упорно и неустанно, а главное, принципиально противостоящего настойчивым попыткам привнести политиканство в университетскую жизнь, — что же все-таки привязывает его, высоконравственного и чрезвычайно совестливого, к женщине, чье главное развлечение — выставлять себя на людях кокетливой дамой полусвета, чья главная доблесть — безоглядная и бесстыдная «прямота»? Когда чета Шёнбрунн впервые пригласила меня отужинать втроем, я (как сейчас помню) ближе к концу вечера, проведенного в беседе, которая почти полностью сводилась к безудержной болтовне явно заигрывающей со мной Деборы, подумал: наверняка он чувствует себя с ней безумно одиноким. Эта первое знакомство с семейной жизнью покровительствующего мне профессора (и моей собственной будущностью) принесла мне, двадцатитрехлетнему, сплошное разочарование… Тем поразительнее прозвучало суждение Артура о его жене, высказанное буквально назавтра: «счастливый муж» завел речь об «удивительной проницательности», якобы присущей Деборе, о ее умении «схватывать самую суть проблемы». Наряду с этим разговором я вспоминаю и другой, имевший место несколько лет спустя, когда однажды мы с Артуром заработались допоздна, то есть заработался Артур, а я всего-навсего засиделся за письменным столом в безнадежных и бесплодных, как всегда, размышлениях о стадии безлюбого отчуждения, в которую вошли наши с Элен отношения, равно как и о том, что ни у меня, ни у нее не хватает смелости разрубить этот гордиев узел. Когда Артур заметил, что я подавлен больше обычного, он подступился ко мне с разговором и до трех утра не оставлял попыток уберечь меня от безумных решений, которые приходят в голову женатому мужчине, настолько несчастному, что он не отваживается вернуться к себе домой. Артур вновь и вновь напоминал мне, какая замечательная вещица эта моя работа о Чехове. Остается только подготовить ее к публикации отдельной книгой. Строго говоря, многие из тогдашних тезисов Артура довелось впоследствии подхватить и развить доктору Клингеру — во всем, что касалось меня, моей профессиональной деятельности и Элен. А я, поделившись с Артуром своими горестями и уронив голову на стол, просто-напросто разрыдался.

— Я догадывался, что дело обстоит скверно, — сказал мне Артур. — Мы с женой оба догадывались. Но как бы ни тревожила нас ваша судьба, мы не могли первыми завести разговор об этом. У нас достаточно жизненного опыта, чтобы знать наверняка: рано или поздно приходит день, когда меж друзьями не остается тайн. И все же порой мне хотелось подойти к вам, хорошенько встряхнуть и прикрикнуть: «Не будь таким идиотом!» Вы не можете себе представить, сколько раз мы с Деборой обсуждали все мыслимые и немыслимые способы избавить вас от этой страшной беды. Особенно мучает нас пропасть между блестящим молодым человеком, каким вы сюда приехали, и той душевной развалиной, в которую вас превратила супружеская жизнь. Но я не посмел бы словом или жестом выдать свои чувства, Дэвид, пока вы сами не обратились ко мне за помощью, а я сильно сомневался в том, что такое когда — нибудь случится. Вы легко сходитесь с людьми, но только до определенной черты, которую никогда не переступаете, а в результате сильнее страдаете от одиночества, чем иной нелюдим. В этом отношении вы, пожалуй, похожи на меня.

Ближе к концу его полуночного бдения надо мной — и впервые за всю историю наших отношений — Артур заговорил о своей личной жизни, заговорил так, словно мы сверстники и ровня. Оказывается, в двадцать с чем-то лет он, тогда младший преподаватель где-то в Миннесоте, тоже связался с «женщиной невротического деструктивного типа». Шумные скандалы на людях, два чудовищных аборта, отчаяние, столь глубокое, что он всерьез полагал, будто сможет выпутаться из безвыходной ситуации, только покончив с собой. Он показал мне маленький шрам на ладони — именно сюда ткнула его вилкой однажды за завтраком жалкая сумасшедшая библиотекарша, жить с которой он уже не мог, как не мог и расстаться… И все то время, что Артур пытался внушить мне надежду и подсказать решение на основе собственного несчастного опыта (решение, найденное им для себя), мне хотелось сказать ему: «Ну и что толку? Какой вам видится ваша нынешняя жизнь? Ваша Дебби вульгарна, ее так называемая живость притворна насквозь, ее кокетство бестактно, оно настраивает окружающих на игривый лад и, безусловно, мучает вас, и вообще, вся эта бравада ровным счетом ничего не значит, потому что ничего не стоит на кону… Тогда как Элен… О господи, Элен в сотню раз, в тысячу раз…» Разумеется, я не дал воли праведному гневу, не пробормотал ни слова, обидного и непростительного, о пошлости и душевной пустоте его жены, пошлости и душевной пустоте, особенно очевидных в сравнении с душевной цельностью, умом, очарованием, красотой и отвагой моей половины; в конце концов, чрезмерная любовь к жене была его пороком, а не моим, и если уж кого могла довести до гроба, то опять-таки его, а не меня.