Варенька вздрогнула, запнулась, несколько капель молока выплеснулось через край… до нее долетел испуганный шепот отца, короткий вздох Василия… и в то же мгновение она поняла, что это не взор дьявола или ракшаса: это смотрит на нее Нараян. Верно, угасающее солнце придало его глазам такой страшный, нечеловеческий блеск. Но сердце все еще сжималось в испуге, и Варенька успокоила его тем, что прилежно исполнила прежде неведомый ей, но отчего-то хорошо известный завершающий обряд: поставив чашу с молоком у ног Василия, она обмыла их и обтерла своими распущенными волосами, а потом вдруг, неожиданно для себя, приникла к ним губами. Счастье, затопившее ее сердце в этот миг, было почти нестерпимо…
Василий вздрогнул, подхватил ее, прижал к себе, поцеловал — бережно, словно священнодействуя.
— О боги, чьи чудесны деяния! — послышался голос. — Да свершится ваша воля над этими людьми!
Едва ответив на поцелуй — так дрожали от близких восторженных слез губы, — Варенька испуганно оглянулась. Почему-то показалось, что, поднимаясь, она толкнула какого-то человека, — но за спиной никого не было, полянка просматривалась до самых джунглей. И все-таки Варю не оставляло ощущение, что вокруг толпится народ.
Она явственно слышала шуршанье одежд, шелест шагов, всплески смеха, неразборчивый шепот — как бывает в церкви, когда толпа гостей, собравшихся присутствовать на венчании, слышит последнее «Аминь!» священника и, не осмеливаясь нарушить тишину храма, шепотом поздравляет молодых, теснясь к ним поближе, чтобы выразить свою радость и умиление взглядом, прикосновением или чуть слышным словом привета.
Варенька слабо улыбнулась, благодаря, потом ликующее: «Горько!» — коснулось ее слуха, и не успела она удивиться, что в церкви кричат «Горько!», как губы Василия вновь завладели ее губами.
— Слажено! — торжествующе выкрикнул Бушуев, хлопая по плечам обоих «дружек», однако если Реджинальда от этого резко качнуло, то Нараян, казалось, даже и не заметил увесистого удара.
— Чего пялишься? — счастливо захохотал Бушуев, пьяный без вина от одного только облегчения, что столь удачно пристроил своенравную дочку. — Заведи себе такую же красавицу и целуйся сколько хошь, а на чужих женок попусту глядеть закон не велит! Ну что, ваше преосвященство, — обернулся он к Кангалимме, взирая на нее уже без всякого страха, как на близкого человека, почти что родню. — Благословите вести молодых почивать? У тебя тут какое-нито ложе сыщется?
— Только цветы, — прошелестел голос колдуньи, долетевший откуда-то издалека, и теперь все заметили, что ее больше нет на поляне.
Исчезла не только она — исчез и белый день. Вечер сгущался неудержимо, и его темное покрывало, без сомнения, было напоено сонными чарами, потому что Бушуев вдруг по-детски начал тереть глаза кулаками.
— Ежели сейчас не усну, то помру, как бог свят помру, — пробормотал он вяло и побрел на заплетающихся ногах неведомо куда — к каким-то темным очертаниям с мерцающими огоньками. Вроде как сарай, хижина… Бушуева тянуло к жилью, и он облегченно вздохнул, когда заполз под какую-то низкую балку.
— Эй, Реджинальд, Нараян., подите сюда, здесь хо… — еще успел выдохнуть он, прежде чем рухнуть, как с обрыва, в глубочайшую сонную мглу, мягкую, обволакивающую.
Он уснул, так и не узнав, что Нараян исчез, а Реджинальд последовал его совету, и теперь они вдвоем спят без задних ног возле этого странного строения… которое было всего-навсего головою сиватериума.
Желавшие уснуть давно уснули, желавшие уйти — ушли, а эти двое, желавшие любить друг друга, все так же стояли недвижимо на поляне. Была в этом некая особенная роскошь, утонченная радость: стоять, обнявшись, прильнув так крепко, что и малый ветерок не пробрался бы меж их телами, — даже не целоваться, не мять друг друга нетерпеливыми руками, а просто стоять, незрячими глазами глядя в ночь, на темные джунгли, на небо, разукрашенное звездами. Теперь они могли не спешить: вся ночь была их, а за ночью следовала жизнь, которую они могут провести в объятиях друг друга — и никто ни чего не посмеет им сказать. Они принадлежат друг другу на веки вечные, на все времена.
«Как, ну как же это случилось? — смятенно думал Василий. — Мы не знали друг друга всю жизнь, и вся наша жизнь вела нас друг к другу!»
Ему теперь нелепым казалось даже вспомнить о том, что Варенька когда-то не нравилась ему, что он ее даже ненавидел. Чего врать-то себе? Она убила его наповал еще прежде, чем сказала слово, еще прежде, чем он увидел эту тень ресниц на щеке и завиток, прежде, чем дрогнули ее губы, заставляя задрожать его сердце. Сейчас ему казалось, будто он полюбил ее, еще не зная, еще не видя, услышав только имя — имя, звучавшее как таинственный, обещающий шепот. А может быть, еще и раньше, не видя ее, не зная о ней, он уже любил ее, ждал встречи с нею. Еще до рождения, в этой жизни и в той, во все времена…
Время готовило их к встрече друг с другом. Василий невольно вздрогнул от этой мысли. «Время породило небо, во времени пылает солнце. Временем сотворена земля. Это непостижимо, но мы смиряемся с этим — надо уметь смиряться с непостижимым, чтобы жить, Непостижима эта страсть меж нами…»
Да, между ними двумя стояло еще одно существо, взаимно ими рожденное. Это была их страсть, их взаимная страсть, и она забрала в свои руки полную власть над ними.
Страсть была нетерпелива. Она не желала ждать!
Она мечтала слить их тела, и сердца, и губы, она хотела, чтобы на эти звезды они смотрели единым взором — ее взором! Страсть была полновластным владыкою, и ее рабы беспрекословно повиновались ей.
О нет, у них не было ни единой возможности противиться! Даже это единственное на поляне дерево, под которым они стояли, было не просто каким-то там дубом, нет — оно звалось ашоки, что означает — дерево любви, и, когда его листья зашелестели при дуновении ветра, они зашептали мантру любви.
Варя всего лишь положила ладонь на грудь Василия, однако он весь, весь сейчас был единой плотью, распираемой желанием, и сожми она сейчас в руках его стебель, его меч, его оружие любви, это вряд ли могло подействовать сильнее, чем самое легкое прикосновение.
У них не было пышного ложа, отделанного благовонным сандалом, да и не надобно им этого было, потому что каждый из них был ложем друг для друга. Он объял ее, как обод объемлет спицы, она обвивала его, как пелены обвивают новорожденного — и мертвого, и это было правдой: он рождался в ее объятиях, и умирал, и рождался вновь и вновь.