Литературная и языковая реформа Карамзина опиралась на известные формы художественного быта. Монументальные ораторские жанры сменились маленькими, как бы внелитературными, рассчитанными на резонанс салона, жанрами. Литературная эволюция сопровождалась изменением установки на "читателя". "Читатель" Карамзина - это "читательница", "нежная женщина"; автор
Кто пишет так, как говорит,
Кого читают дамы.
Эти салоны были своеобразным литературным фактом, [96] для Пушкина уже неприемлемым. "Читательница" была оправданием и призмой особой системы эстетизированного, "приятного" литературного языка.
И вот во всю последующую деятельность Пушкин ведет резкую борьбу против карамзинской "читательницы", борьбу, которая в одно и то же время являлась борьбой за "нагое просторечие".
Он пишет в 1824 г. А. Бестужеву: "Корнилович славный малый и много обещает, но зачем пишет он для снисходительного внимания милостивой государыни NN и ожидает ободрительной улыбки прекрасного пола... Все это старо, ненужно и слишком пахнет шаликовскою невинностию". * Он противопоставляет поэзию как "отрасль промышленности" поэзии салонному разговору: "Уплачу старые долги и засяду за новую поэму. Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века; я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть не для улыбки прекрасного пола". [97]
* Переписка, т. I, стр. 99.
Упоминания о "ширине в столько-то аршин" поэм, приравнение поэта сапожнику - это революционное снижение карамзинского салонного "поэта" (превосходно уживающееся, однако, у Пушкина с темой "высокого поэта"). Это снижение находится в связи с общим снижением героя у Пушкина. Пушкин пишет робкому и скромному Плетневу: "Какого вам Бориса и на какие лекции? в моем Борисе бранятся по-матерну на всех языках. Это трагедия не для прекрасного полу". [98] В "Отрывках из писем, мыслях и замечаниях" 1827 г. он выступает с целой филиппикой против "читательниц", конечно, имея в виду не реальных читательниц, а самую литературную установку на "читательницу", карамзинскую "читательницу": "Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящною. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души; они бесчувственны к ее гармонии: примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия. Исключения редки". С особою ясностью он выступает в статье "О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова": "Упомянув об исключительном употреблении французского языка в образованном кругу наших обществ, г. Лемонте, столь же остроумно, как и справедливо, замечает, что русский язык чрез то должен был непременно сохранить драгоценную свежесть, простоту и, так сказать, чистосердечность выражений... Нет сомнения, что если наши писатели чрез то теряют много удовольствия, по крайней мере язык и словесность много выигрывают... Что навело холодный лоск вежливости и остроумия на все произведения писателей XVIII столетия? Общество М-е du Deffand, Bouffers, d'Epinay, очень милых и образованных женщин. Но Мильтон и Данте писали не для благосклонной улыбки прекрасного пола". Здесь в борьбе против карамзинской "читательницы" Пушкин вполне совпадает с Шишковым (см. выше, стр. 30).
Подобно этому Пушкин подвергает пересмотру все эстетические догматы карамзинистов: он подвергает критике понятие вкуса, главный догмат карамзинистов. "Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слога, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности", [99] т. е. Пушкин отвергает единый вкус (а стало быть, и единый стиль) и ставит литературный язык в зависимость от "соразмерности и сообразности", т. е. от его жанровых функций.
Он подвергает критике и понятие остроумия, одно из главнейших в литературном учении и обиходе карамзинистов, и определяет его как "способность сближать понятия и выводить из них новые и правильные заключения". [100]
О тонкости - тоже важном теоретическом догмате карамзинизма - он пишет: "...тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным". [101]
Все эти эстетические установки карамзинистов Пушкин отменяет, и в восьмой главе "Онегина" появляется ставший комическим представитель старшего поколения:
Тут был в душистых сединах
Старик, по-старому шутивший
Отменно тонко и умно,
Что нынче несколько смешно.
Пушкин борется и с стилистическим пережитком старших карамзинистов - с перифразой. Сюда относится его заметка "О слоге" (1822), разительно вспоминающая приведенное выше (стр. 31) суждение Шишкова:
"...что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру, а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озаряли восточные края лазурного неба. Читаю отчет нового любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол... боже мой! а поставь: эта молодая хорошая актриса - и продолжай. .."
Второй пример здесь вовсе не случаен. В своей полемической статье об "Ольге" Катенина Гнедич писал по поводу стиха
Встала рано поутру:
"Рано поутру - сухая проза", [102] на что Грибоедов тогда же возражал: "В "Ольге" г. рецензенту не нравится, между прочим, выражение рано поутру; он его ссылает в прозу: для стихов есть слова гораздо кудрявее". [103]
В заметке 1827 г. Пушкин пишет: "Жалка участь поэтов (какого б достоинства они, впрочем, ни были), если они принуждены славиться позабытыми победами над предрассудками вкуса".
В полном согласии с архаистами он стремится к просторечию: "Хладного скопца уничтожаю... - пишет он в 1823 г. Вяземскому по поводу "Бахчисарайского фонтана". - Меня ввел в искушение Бобров... Мне хотелось что-нибудь украсть, а к тому же я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе". [104]
Вся сила этого письма обнаруживается, если вспомним, что Пушкин пишет его Вяземскому, одному из последовательнейших младших карамзинистов, пишет о Боброве, больше всех (кроме, может быть, Хвостова) осмеивавшемся карамзинистами, в том числе Вяземским, и до начала 20-х годов самим Пушкиным.
А между тем здесь очень органична связь между упоминанием о старшем архаисте Боброве и архаистическим же литературным требованием "грубости" и "простоты". Показательно признание Пушкина о власти "привычки", т. е. той стиховой культуры карамзинизма, высшим пунктом и одновременно разрушением которой он был.
12
"Просторечие" было тем стилистическим ферментом, который помог осуществить Пушкину в "Руслане и Людмиле" сдвиг малой формы в большую создать новый эпический жанр.