В "Братьях разбойниках" Пушкин углубляет словарную тенденцию "просторечия" ("харчевня" и "кнут" должны были, конечно, "оскорбить уши милых читательниц"). [105] Байрон был, таким образом, близок Пушкину не только по особенностям конструкции, а и по особенностям стиля, по его своеобразной "архаистической" позиции.
Это "просторечие" является очень важным и в создании "романтической" трагедии "не для дам". "Борис Годунов" задуман как "трагедия без любви" в противовес "любовной трагедии".[106] По массовому характеру, по этому отсутствию любви как главной интриги, наконец по метру пушкинский "Борис Годунов" предваряется "Аргивянами" Кюхельбекера. (См. статью об "Аргивянах".*)
* Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы. Л., "Прибой", 1929, стр. 292- 330. - Прим. peд.
Во второй половине 20-х годов и в 30-е годы, ощущая потребность в создании новых лирических жанров, Пушкин неизменно обращается к проблеме просторечия. Пути его собственных "продолжателей" для него неприемлемы. Он выговаривает в 1825 г. Плетневу [107] за его статью, [108] в которой дана апология альбомных поэтов малой формы, элегиков. Он ищет выхода из эпигонского кольца, постепенно смыкающегося вокруг него, и приходит к "нагой простоте" "русской баллады".
Пушкин не раз пробует балладу, как бы ищет в ней пути для свежих лирических жанров. И в балладах своих он идет за Катениным, а не за Жуковским. Таковы "Жених" (1825), "Утопленник" (1828). Сюда же относятся "Вурдалак", типичная баллада, выпадающая из внебалладного строя "Песен западных славян", а также и новая стадия сугубо сниженной баллады - "Гусар" (1833).
Катенин недаром сердился на то, что в "Женихе" ("Наташе", как он пишет) Пушкин "бессовестно обокрал" его "Убийцу"; [109] прямого заимствования здесь нет, но зато - и это важнее - есть общность направления. То же можно сказать и об "Утопленнике", с его "просторечием" (тятя, робята, врите, поколочу).
В 1828 г., к которому относится "Утопленник", Пушкин пишет о стиховом языке: "Прелесть нагой простоты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обветшалыми украшениями... Поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем. Опыты Жуковского и Катенина были неудачны не сами по себе, но по действию, ими произведенному. Мало, весьма мало людей поняло достоинство переводов из Гебеля и еще менее - силу и оригинальность "Убийцы", баллады, которая может стать на ряду с лучшими произведениями Бюргера и Саувея. Обращение убийцы к месяцу, единственному свидетелю его злодеяния "Гляди, гляди, плешивый", - стих, исполненный истинно трагической силы, показался только смешон людям легкомысленным, не рассуждающим, что иногда ужас выражается смехом". [110]
В 1833 г., когда руководящая литературная критика встретила выход сочинений Катенина как мертвое явление, для Пушкина катенинские проблемы продолжают жить. Суждения его о Катенине, как и в приведенной заметке, резкая апология его направления: "Жуковский (в "Людмиле") ослабил дух и формы своего образца. Катенин это чувствовал и вздумал показать нам Ленору в энергической красоте ее первобытного создания... Но сия простота и даже грубость выражений, сия сволочь, заменившая воздушную цепь теней, сия виселица вместо сельских картин, озаренных летнею луною, неприятно поразили непривычных читателей, и Гнедич взялся высказать их мнения в статье, коей несправедливость обличена была Грибоедовым". [111] Пушкин называет лучшею балладою Катенина "Убийцу"; он подчеркивает вслед за Бахтиным (предисловие к сочинениям Катенина),[112] что "Идиллия" Катенина - "не геснеровская, чопорная и манерная, но древняя - простая, широкая, свободная", и катенинское собрание романсов о "Сиде" называет простонародной хроникой.
13
Но все же между Пушкиным и Катениным пропасть, и эта пропасть в той стиховой культуре, которою владеет Пушкин и которую обходит Катенин.
Пушкин сполна использует литературные достижения карамзинистов и прилагает к ним языковые принципы, почерпнутые от младших архаистов. Потому и была революционной вещью "Руслан и Людмила", что здесь были соединены в одно противоположные принципы "легкости" (развитой культуры стиха) и "просторечия". Пушкин и Катенин стоят на разных пластах стиховой культуры.
Эта разница сказывается прежде всего на пересмотре вопроса о традициях. Тогда как и Катенин и Кюхельбекер провозглашают не только архаистические принципы, но и архаистическую традицию, - и для них не только важны основные принципы литературного языка Ломоносова и Державина, но и их литературная традиция, их стиховая культура, их статика, - Пушкин резко рвет с ней.
1825 г. - год решительного пересмотра Пушкиным значения ломоносовской и державинской традиции и решительного отказа от нее. Пушкин различает принципы языка и самую литературную культуру. Он говорит в статье "О предисловии г-на Лемонте к басням Крылова", что Ломоносов открыл "истинные источники нашего поэтического языка"; он говорит с точки зрения карамзинистов еретические истины о языке: "древний греческий язык вдруг открыл ему (славяно-русскому языку. - Ю. Т.) свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи... Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность". (Ср. мнение Шишкова выше, стр. 31.)
Главное достоинство слога Ломоносова, по его мнению, в счастливом соединении "книжного славянского языка с языком простонародным".
При этом характерно очерчен Тредьяковский, "тонко насмехающийся над славянщизмами". И тут же, рядом, Ломоносов дипломатически избавляется от "мелочных почестей модного писателя", т. е. литературная его традиция признается несвоевременной.
Немного ранее, в письмах, Пушкин еще более выяснил свою позицию. "Он (Ломоносов. - Ю. Т.) понял истинный источник русского языка и красоты оного", но он "не поэт". "Кумир Державина 1/4 золотой, 3/4 свинцовый".[113] И яснее: "Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он и ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо... Читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом". [114] Таким образом, признавая ломоносовские принципы литературного языка, Пушкин решительно отвергал литературные принципы Ломоносова; столь же решительно он отвергал языковые тенденции Державина, признавая в нем мысли, картины и движения "истинно-поэтические". [115] Он воспринимал ломоносовский язык вне поэзии Ломоносова, а поэзию Державина - вне державинской стиховой культуры.
Поэтому совершенно естественны и теоретические колебания Пушкина. В "Мыслях на дороге", [116] через десять лет, при новом пересмотре вопроса, эта чуждость стиховых культур и литературных принципов Ломоносова и Державина уже возобладала у Пушкина над его уважением к ломоносовскому принципу литературного языка; эстетизм, маньеризм, перифраза - неприемлемые черты литературной культуры карамзинистов - в 1835 г. уже сгладились, были вчерашним днем, и всплывала в светлое поле первоначальная роль Карамзина как "освободителя литературы от ига чужих форм".