Нессельрод вздохнул и, улыбаясь, любовно поглядел на статского советника.
— Господин министр, — сказал он, — я буду счастлив на днях представить вам инструкции.
— Но, господин граф, — уже совершенно на равной ноге сказал ему статский советник, — знаете ли, я сам составлю инструкцию.
Нессельрод окаменел. Как быстро взят тон, тон, однако же, делающий всю музыку.
— Но, господин Грибоедов…
— Граф, — сказал Грибоедов, вставая, — я набросаю инструкции, — а в вашей воле их одобрить или не одобрить, принять или не принять.
Нессельрод не знал русского обычая, что рекрут, сданный не в очередь, за другого, — куражится. Но он что-то понял.
Хорошо. Пусть, если ему так нравится, сам составит эти инструкции.
— Полагаю, — сказал он почти просительно, — вы ничего не будете иметь против того, чтобы первым секретарем вашим был назначен Мальцов. Таково желание государя, — добавил он торопливо. — А о втором секретаре мы сразу же позаботимся.
Грибоедов подумал и вдруг улыбнулся.
— Я прошу вас, граф, назначить вторым секретарем человека, сведущего в восточных языках… и тоже в медицине. В знаниях господина Мальцова по этим частям я не уверен.
— Но почему… в медицине?
— Потому что медики важнее всего на Востоке. Они проникают в гаремы и пользуются доверенностью шаха и принцев. Мне нужен человек, который мог бы противостоять английскому доктору, господину Макнилю, который представлялся вашему сиятельству.
Неопределенным взглядом посмотрел вице-канцлер империи.
— Но я боюсь, что нам придется отказаться от этой мысли, — сострадательно улыбнулся он, — потому что столь редкого совмещения — медика и знающего восточные языки — вообще, кажется, не существует.
— О, напротив, напротив, граф, — сострадательно улыбнулся полномочный министр, — это совмещение именно существует. У меня есть такой человек, доктор Аделунг, Карл Федорович. Осмеливаюсь рекомендовать его вашему высокопревосходительству.
Фамилия смешливого доктора, согласного ехать в любое несуществующее государство, ставит в тупик руководителя.
— Но тем лучше, тем лучше, — возражает он, слегка озадаченный, — извольте, если таковой, как вы говорите, является совмещением…
Он провожает Грибоедова до приемной и остается один.
— Какое счастье, — говорит он и смотрит на свой паркет. — Какое счастье, что этот человек наконец уезжает.
Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою на землю Трояню, всплескала лебедиными крылы на синем море.
«Слово о полку Игореве»
Встала обида.
От Нессельрода, от мышьего государства, от раскоряки-грека, от совершенных ляжек тмутараканского болвана на софе — встала обида.
Встала обида в силах Дажьбожа внука. От быстрого и удачливого Пушкина, от молчания отечного монумента Крылова, от собственных бедных желтых листков, которым не ожить вовеки, — встала обида.
Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою.
От безответной Кати, от мадонны Мурильо, сладкой и денежной Леночки, от того, что он начинал и бросал женщин, как стихи, и не мог иначе, — встала обида.
Вступила девою, далекою, с тяжелыми детскими глазами.
Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою на землю Трояню. От земли, родной земли, на которой голландский солдат и инженер, Петр по имени, навалил камни и назвал Петербургом, от финской, чужой земли, издавна выдаваемой за русскую, с эстонскими чудскими, белесыми людьми, — встала обида.
Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою на землю Трояню, всплескала лебедиными крылы на синем море.
На синем, южном море, которое ему не отдали для труда, для пота, чужого труда и чужого пота, для его глаз, для его сердца, плескала она крылами.
— Сашка, пой «Вниз по матушке по Волге»!
— Пой, Сашка, пляши!
Несколько удальцов бросятся в легкие струи, спустятся на протоку Ахтубу, по Бузан-реке, дерзнут в открытое море, возьмут дань с прибрежных городов и селений, не пощадят ни седины старческой, ни лебяжьего пуха милых грудей.
— Стенька, пой!
— То есть Сашка, — говорит вдруг Грибоедов, изумленный, — Сашка, пой.
Сашка поет про Волгу.
Александр Сергеевич Грибоедов слушает и потом говорит Сашке сухо, как кому-то другому:
— Я хотел сказать, что мы едем не в Персию, а на Кавказ. На Кавказе мы задержимся у Ивана Федоровича. Вы, кажется, полагаете, что мы едем в Персию.
Кому это говорит Александр Сергеевич Грибоедов? Александру Грибову — так ведь фамилия Сашкина? Александру Дмитриевичу Грибову.
Но Грибоедов стоит, и топает ногой, и велит петь Сашке, и Стеньке, и всем чертям про Волгу.
И не слушает Сашку, и все думает про Персию, а не про Кавказ, что его провел немец-дурак, что не задержится он на Кавказе, что Иван Федорович Паскевич… Иван Федорович Паскевич тоже дурак.
И он топает тонкой ногой и смотрит сухими глазами, которые в очках кажутся Сашке громадными:
— Пляши!
Потому что встала обида.
Встала обида, вступила девою на землю — и вот уже пошла плескать лебедиными крылами.
Вот она плещет на синем море. Поют копья в желтой стране, называемой Персия.
— Полно, — говорит Грибоедов Сашке, — ты, кажется, сума сошел. Собирайся. Мы едем на Кавказ, слышишь: на Кавказ. В Тифлис, дурак, едем. Чего ты распелся? Теплого платья брать не нужно. Это в Персии нам было холодно, на Кавказе тепло.
Подорожные выдаются двух родов: для частных разъездов с одним штемпелем, для казенных — с двумя.
Почтовый дорожник
Помаленьку в чемодан укладывались: billets doux [34] от Катеньки, книги по бухгалтерии, двойной, тройной, которая его нынче более интересовала, чем антиквитеты и отвлеченности, белье, проект, заполученный обратно от Родофиникина, локон от Леночки, грузинский чекмень и мундирный фрак.
Помаленьку в чемодане все это утряхалось.
Бричка двигалась помаленьку.
Дорога! Ах, долины, горы, то, се, колокольчик! Реки тоже, извивающиеся, так сказать, в светлых руслах своих!
Небо со столь естественными на нем облаками! Ничуть не бывало: все это было видено и проезжено тридцать раз.
Дорога и есть дорога. Жар, пыль и мухи. Оводы непрестанно жалят лошадей, и те ни с места.