Гарем Ивана Грозного | Страница: 78

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Позади Темрюковича возникло какое-то движение. Он обернулся и увидел, что толпа раздвигается, сторонясь неподвижно стоявшего окольничего Головина, так что вокруг него мгновенно образовалась пустота, словно вокруг зачумленного. Головин был лицом бел и мелко дрожал толстыми щеками, а к нему уже неспешно, словно зверь к обессиленной добыче, приближался Малюта Скуратов.

Иван Васильевич удовлетворенно кивнул, словно имел на затылке глаза и мог видеть происшедшее, не оглядываясь.

– Поднимите его на виски, [46] – равнодушно сказал он, выдергивая окровавленный осн из ноги Шибанова.

Василий тотчас начал заваливаться на подломившихся ногах. Два стражника подхватили его под руки, не дав упасть, и поволокли прочь, оставляя на белом песке красный след.

Вдогон гнали в тычки, словно последнего вора, окольничего Головина.

Царь проводил их взглядом и ушел с каменным лицом к себе в палаты.

Салтанкул, уж на что был крепок, внутренне поежился. Нет, не кровавая картина, только что увиденная, потрясла его! Предстояло идти просить прощения у сестры, и Темрюковича заранее потряхивало при мысли о том, что же потребует с него Кученей за прощение.

Конечно, он не знал да и не мог знать, что именно в это мгновение сделал первый шаг навстречу своей безвременной гибели.

* * *

… Вместе с князем Александром Борисовичем Горбатым-Шуйским вели на казнь семнадцатилетнего сына Петра. Следом влеклись его шурин Петр Ховрин, родом грек, окольничий Головин, князь Иван Сухой-Кашин и кравчий, князь Петр Иванович Горенский.

Поодаль шел князь Дмитрий Шевырев. Если прочих ждал топор палача, то для Шевырева был вытесан кол. В отличие от своих товарищей по несчастью, впервые заподозренных в измене, Шевырев дважды давал царю крестоцеловальную запись в верности и дважды нарушал свое слово. На князя Дмитрия, своего старинного друга, возлагал особые надежды Курбский, ему писал с особой доверительностью. Вот и смерть ему была приуготовлена особая.

Василия Шибанова в числе приговоренных не было: умер в застенке, ибо пытали его самолично Малюта Скуратов в переменку с Василием Умным, но если Умной был достаточно сдержанным, то из рук умельца Малюты редко кто выходил живым.

Несколько в стороне от Лобного места, с которого молодой Иван Васильевич некогда каялся перед народом и клялся быть ему царем добрым,[47] было устроено казнилище, коему впоследствии предстояло переместиться на Поганую лужу. [48] Царь стоял в одиночестве на возвышении, чтоб лучше было видно. Для его удобства рядом поставили легкое немецкое кресло, покрытое волчьими шкурами.

У подножия толпились самые верные, самые ближние слуги; здесь же был новый митрополит Филипп Колычев, сменивший слабосильного Афанасия. Его крупное, несколько одутловатое лицо было хмурым. Чувствовалось, что митрополиту не по нраву происходящее.

Поодаль, стесненная алебардщиками и копейщиками, клубилась толпа москвичей. Отчего-то предстоящие муки боярские вызвали у жителей столицы небывалое воодушевление. Люди давили друг друга, норовя протиснуться как можно ближе. Многие громогласно выражали недовольство, что на телах осужденных не видно ран и язвин: значит, их не пытали.

А зачем? Все семеро открыто признали себя презренными изменниками, состоявшими в связи с предателем Курбским и злоумышлявшими супротив государя, так что мучить их предсмертно не имело смысла.

Однако народ был недоволен. Женщины не отставали от мужчин и в выражении недовольства, и в любопытстве своем. Особым усердием отличалась какая-то сухощавая бабенка, судя по черному цвету одежд, вдовица – в низко надвинутой, словно бы слишком большой для ее головы шапке, прятавшая лицо в меховой ворот епанчи (день выдался не по-весеннему ветреным и студеным). Впрочем, несмотря на верткость и пронырливость, даже ей нипочем не удалось бы пробиться к вожделенному зрелищу, когда б не охранявшие ее с двух сторон два дюжих черкеса, которые, немилосердно распихав соседей, прочно закрепили за любопытной вдовой место сразу за оцеплением, напротив помоста, назначенного для казни.

Наконец царь вскинул руку – колыханье людского моря притихло.

– Приступайте с Богом, – буднично молвил Иван Васильевич и опустился в кресло.

Поп с причтом подошли к осужденным с последним целованием. Все были уже исповеданы и соборованы, однако не отказались прощально коснуться святого креста похолодевшими устами.

По знаку палача двое подручных схватили Александра Борисовича Горбатого-Шуйского и потащили к ступенькам помоста, однако сын его Петр вдруг ринулся вперед и преградил им дорогу.

– Батюшка! – выкликнул Петр звонким голосом, далеко разнесшимся над притихшей толпой. – Позволь мне первому!

Губы его задрожали, и всем стало ясно, как страшно юнцу не умереть даже, а остаться на свете одному, без поддержки и защиты.

Лицо князя исказилось мгновенной судорогой, но тотчас вновь стало спокойным.

– Смилуйся надо мной, сын, – сказал он негромко. – Да не зрю тебя мертвого!

Петр заморгал, пытаясь скрыть слезы, но все же кивнул покорно и отступил с дороги.

– Не печалься, – добродушно сказал один из стражников. – Тебе уж скоро, батюшка тебя дождется.

– Дождусь, – с любовью взглянул на сына Александр Борисович и твердо взошел на помост.

Перекрестился, глядя на небо, поклонился на все четыре стороны, встал на колени, опуская голову на колоду… палач глухо крякнул, вздымая топор.

По толпе пробежал ропот. Многие крестились, стоявшие ближе прочих загораживались руками, словно опасались, что на них упадут кровавые брызги. Однако вдовица в черной шапке даже не шелохнулась – самозабвенно смотрела на казнь.

Нетерпеливо топтавшийся внизу Петр взлетел по ступенькам, взял отсеченную голову отца, поцеловал в губы, улыбаясь взглянул в небо – и спокойно отдал себя в руки палача.

Молча, почти равнодушно, как бы не свою, приняли смерть и Ховрин, Головин, Сухой-Кашин и Горенский.