– Да всех вывезли в Камышин. Стенки же в тюрьме – во такие. Так теперь ни одной камеры нет свободной.
– Как понимать, если всех вывезли?
– А так и понимай. В камеры столько народу набилось! От бомбежек прячутся. Скажи кому-либо – так не поверят.
– А ты что?
– А что я? Или сердца у меня нету? Ключи отдал от камер. Не откажешь ведь – с детьми многие. С бабками. Суп варят с макаронами. Такой дух в тюрьме…
Город-гигант просто распирало, так он был перенасыщен людьми. Тут и местные, тут и бежавшие с Дона, тут и наехавшие Бог знает откуда в поисках тишины и покоя, а теперь эти беженцы не знали, что им далее делать, куда бежать:
– Мы-то, грешные, думали, что на Волге-матушке покой сыщем, а вот заехали – из огня да прямо в полымя…
Сталинград постепенно огораживал себя противотанковыми рвами, сооружал блиндажи, копал траншеи. Всего отрыли 20 миллионов кубометров земли. Это легко пишется, еще легче говорится. А ты попробуй за один день десятки тысяч раз нагнуться и распрямить спину, чтобы поднять и бросить наверх лопату тяжелой земли. Трудом домохозяек и пенсионеров Сталинград опоясал себя кушаком оборонительных сооружений общей длиною в 487 километров. Такое расстояние даже не пройти – нужно объезжать на поезде… И не все было гладко. Некоторые не выдерживали. Бомбежек, драной обуви, иссушающего зноя, жажды наконец. Просили у врачей справку о болезни, чтобы вернуться домой.
Сами женщины с рубежей и позвонили Чуянову:
– Мы тут вынесли резолюцию: врачам справок об освобождении по болезни не давать! Мы – коренные сталинградцы, здесь родились, здесь и помрем. Мы все соседи и лучше врачей знаем, кто чем живет, кто больной, а кто дурака валяет…
Чуянов созвонился с тем же Ворониным:
– Слушай, эн-ка-вэ-дэ. Тут дело такое. Бабы и сами разберутся, кто болен, а кто симулирует. Речь о другом. Издалека женщины видят, как бомбят Сталинград, и, когда зарево стоит над городом от пожаров, тогда многие бегут в город, чтобы узнать – живы ли дети да старики ихние? Понял?
– Ну, понял… Нет, не понял, – сказал Воронин.
– Так пойми: таких не задерживать. Сердца материнские надо понять – ведь у каждой, считай, дите малое. Пока!..
4 июля генерал Герасименко застал Чуянова плачущим.
– Семеныч, да что случилось?
– Севастополь… Я ведь, грешным делом, думал, что хоть до Урала нас допрут, а Севастополь так и останется нашим. А теперь вот… в самый последний миг Севастополь к нам обратился, словно эстафету какую нам передал. Прочти, что сталинградские радисты от севастопольских только что приняли…
«Прощайте, товарищи, и отомстите за наш разбитый Севастополь» – так было записано. Герасименко развел руками:
– А в нашей избушке свои игрушки. Сейчас со станции Боево сообщили, что батальон немецкой пехоты уже через Дон переправился. Откуда он там взялся – сам бес не догадается. А под Воронежем еще гаже – оборона уже прорвана…
– Как жить дальше – не знаю, хоть вешайся! – Чуянов еще раз глянул на прощальные слова Севастополя. – Я уже подсчитал. Двести пятьдесят дней они там держались, а в Крымскую кампанию… не помнишь ли – сколько?
– Шут его знает. Забыл. Кажется, около года.
После Герасименко явился в обком К. В. Зубанов, главный инженер Сталгрэса, и вид у него был плачевный.
– Что, опять зубы схватило?
– Хуже. На этот раз сердце.
– Лечись. Как с электроэнергией? Опять не хватает?
– Электроэнергии хватит, а моя давно кончилась.
– О чем ты, Константин Васильевич?
Тут инженер сознался, что влюблен напропалую, а в кого – догадаться можно, в ту самую дантистку Марию Терентьевну, что больной зуб ему вытащила по рекомендации самого же обкома.
– Уж я и так и эдак перед нею! – рассказывал Зубанов. – Согласен хоть все зубы тащить без наркоза, только бы она не так сурово на меня глядела…
– Ты что? Совсем уж рехнулся? – обозлился Чуянов. – Тут такая пальба идет, Севастополь пал, Воронеж, гляди, оставим, люди мечутся на пристанях и вокзалах как угорелые, в городе жратва кончилась, по карточкам даже пайка не выкупить, а… ты? На кой черт ты мне все это рассказываешь?
Тут Зубанов взмолился:
– Помоги мне… хотя бы партийным авторитетом.
– Соображай! – наорал на него Чуянов. – У меня земля горит под ногами, а я, как последний дурак, поеду в Бекетовку, чтобы твою бабу уговаривать… Сам поладишь! Лучше давай о делах Сталгрэса: жалуются на заводах, почему энергии – кот наплакал, куда подевал ты ее? Или в подарок своей дантистке отдал?..
В самом паршивом настроении Чуянов только к ночи вернулся к себе домой, на Краснопитерскую, и сразу раздался звонок телефона (видать, за ним следили). Жена сняла трубку:
– Тебя , – сказала она. – Послушай, что говорят…
Чуянов сам взял трубку телефона: «Слушаю!» В ответ не женский, а на этот раз мужской голос, крепкий и уверенный:
– Это ты, сволочь поганая?
– Допустим, что я – сволочь. Все равно слушаю.
– Не вздумай бросать трубку. Двадцать пятого июля ты и твое потомство, заодно с твоей б…., будете повешены на площади Павших борцов, и висеть вам, пока веревка не сгниет.
– Сам придумал? Или научили тебя?
– Я говорю сейчас от имени германского командования, и ты, гад, от нас уже не скроешься. У нас руки длинные…
«Но откуда, из какой норы – не первый уже раз – вылезла эта гадина, добралась до телефона, чтобы брызнуть в нас ядовитой слюной?» – записал тогда же Чуянов.
Легли спать. Потолок спальни отсвечивал кровавыми отблесками, которые переливались волнами, а висюльки стеклянной люстры ярко вспыхивали – это на Волге какой уже день полыхали нефтяные баржи, приплывшие из Астрахани.
– Долго ль они гореть будут? – спросила жена.
– Пока не сгорят. Спи. Мне завтра рано вставать…
Утром Чуянов вдруг стал безумно хохотать.
– Господи, с чего развеселился? – удивилась жена.
– Вспомнил… инженер Зубанов, знаешь такого? Так вот он, дурень такой, вдруг влюбился. Нашел же время…
По Краснопитерской улице гнали большое стадо свиней, едва ковылявших от усталости, потом в сторону пристаней пылило громадное стадо коров, и каждая, мотая головой, названивала в свой колокольчик – эвакуировали колхозную скотину из дальних станиц Задонщины. Старики толкали перед собой визгливые тачки с домашним скарбом, женщины, босые и загорелые, тащили на себе неряшливые узлы. Много навидался Чуянов таких вот несчастных беженцев, но запомнился ему мальчик в коротких штанишках с ширинками сзади и спереди, еще маленький, нес он на себе кошку, и эта кошка обнимала ребенка за шею лапами, доверчивая, покорная, испуганная…