Сенат вынес приговор: на плаху и — под топор.
— Господи, — заплакала Анна. — Про деньги-то забыла я… Двадцать тыщ разбойнику подарила… Гей, гей, гей! Бегите до дому Румянцева: верните шкатулку. Может, не успел пропить окаянный?
Сенат с поклоном раболепным внес в кабинет к Анне Иоанновне приговор смертный. В длинном халате, опоясанный золотой цепью, пришел мрачный Бирен. Постучал по столу ногтями (не в духе граф), взял указ о казни Румянцева и порвал его, а клочья указа разбросал по комнате.
— Нельзя же так… Анхен! — резко произнес он в багровое лицо императрицы. — Одного на плаху, другого на плаху… Скоро все там побывают, а кто останется?
Румянцева сослали в казанские деревни — в убожество.
Миних через «Ведомости» дал публикацию об открытии Ладожского канала. Теперь, обещал он, Санкт-Петербург получит провизии водою сколько желательно, и провизия будет продаваться с открытием канала уже дешевле… Анне Иоанновне трудно было расставаться с Москвой: она отстроила здесь Анненгоф (желая затмить славу чухонского Петергофа), она украсила дворцы московские, кричали павлины в зверинцах Измайлова…
— Гадалки какие, пророчицы есть ли? — спрашивала. — Пущай наворожат судьбу мне… Да Тимофея Архипыча покликайте!
Тимофей Архипыч, тряся бородой, грозно рыкал на Анну:
— Не ездий, матка, в Питер… ох, не ездий! Помрешь с куликом на болоте. Станется тебе внизу живота стеснение неудобное. Будет из тебя кровь хрястать… Ох, не ездий, матка!
Тимофей Архипыч (юродивый, художник, иконописец) был человеком умным, хитрым. Но сейчас за его уговорами стояла московская старобоярская Москва, которая не желала переезжать в Петербург, где все дорого, где все отсырело.
Архипыч не угодил царице своим жестоким пророчеством, и по совету графа Бирена из Митавы доставили на Москву опухшего от пьянства астролога Бухера…
— Кольца Сатурна переместились, а Сириус весь в дьявольских пятнах, — сказал Бухер и потребовал хорошего пива.
Лейба Либман тоже стал глядеть в трубу на звезды.
— О жалкое невежество! — воскликнул Бухер. — Что ты можешь видеть там, кроме кошки, гуляющей по крышам?
— Напротив, — отвечал Либман, — я все отлично вижу. Например, я вижу Петербург, а там — счастливое царствование нашей Анны…
Из села Измайловского приехала навестить сестру Дикая герцогиня Мекленбургская, Екатерина Иоанновна, и взяла с собой дочку — маленькую принцессу.
— Анюта, миленькая, — говорила она, — не волнуют ли тя дела престольные? Гляди-ка, моя дочь, а твоя племянница… растет!
Бирен об этом еще раньше думал. Своего старшего сына Петра выводил за руку, конфетами выманивал из покоев принцессу.
— Ну, принцесса, — говорил он, — поцелуйте мальчика… Забитая девочка тянула губы к Петру Бирену.
— А теперь ты поцелуй принцессу, — говорил граф. И дети целовались. Бирен следил за их детскими поцелуями и грыз ногти, мрачно размышляя. «А почему бы и нет? Мекленбургские тоже ведь — не Габсбурги! Им ли Биренами брезговать?..»
— Анхен, — подластился он однажды к императрице, — скажи, душа моя Анхен, а разве наш Петр не может быть мужем маленькой принцессы Мекленбургской?
— Опомнись! — отвечала Анна по-русски. — Да ведь, чай, не чужие оне… А, знать, они выходят, двоюродные… Первородный грех — тяжкий грех! О том и в книгах сказано. Да и Петруша-то наш на пять лет принцессы Мекленбургской моложе… Куда ему?
— Однако, — не уступал Бирен, — Остерман же составил проект, чтобы женить покойного Петра Второго на цесаревне Елизавете Петровне. А ведь она ему — тетка была родная!
— Остерман — немец, и уставов церкви нашей не знает…
Так дело пока и заглохло. Но мыслишка эта — возвести на престол России своего сына — уже засела в голове Бирена, который смотрел, как целуются дети, и думал: «Сейчас не время., надобно выждать!» Печальный, он замкнулся на конюшнях. Все уже знали, где искать его, и несли челобитные прямо в манеж.
— Я не стану учиться русскому языку основательно, — сказал Бирен однажды, — чтобы не быть несчастным от чтения доносов, жалоб и прошений… Ты, Лейба, — велел он Либману, — читай их, если хочешь, но мне — ни слова!
Обер-гофкомиссар двора читал челобитные и — выгодные — оставлял при себе. А такие, по которым выгоды ему не предвиделось, Лейба отдавал генерал-прокурору Ягужинскому.
— Анисим, — говорил тот Маслову, — чти и экстракты пиши. Что дельное, то в Сенат на разбор пустим. И доглядим, и разоблачим. Слабого защитим, а сильного накажем!
Анисим Александрович читал мужицкие и дворянские стоны, слезой и кровью писались челобитные. И пахли они потом. Лошадиным потом (долго валялись прошения на конюшнях у Бирена).
— Павел Иваныч, — доложил в эти дни Маслов Ягужинскому, — смотри сам: Волынский уже на Москве под караулом сидит, а из Казани досель еще жалобы на него сыплются.
Генерал-прокурор отвечал обер-прокурору:
— Не успокоюсь, пока не сгублю Волынского… Вот когда стало плохо. Ботфорт не снимая, лежал Артемий Петрович на диванах турецких, и было шее его некоторое стеснение. Петлю он чуял — Ягужинский горазд силен ныне: одно слово скажет в Сенате — и висеть Волынскому… «А то неудобно мне, — раздумывал, — и роду моему посрамление. Висеть будет неприятно!» На дом к племяннику заскочил Семен Андреевич Салтыков, ругаться стал:
— Валяешься? Ах ты клоп персицкой… Вони-то от персоны твоей, будто от козла худого! Сколько же ты наворовал?
Скинул Волынский ботфорты с диванов на пол. Зевнул:
— Брешут то на меня, дядечка… А в глазах — муть, тоска. Зубы уже не показывал — берег (как бы не выбили). Стал на поклепы жаловаться.
— А ты сам клепай зловредно, — посоветовал ему дядя. — Ты, родимый, не первой день на свете живешь…
— На кого клепать? — спросил Волынский.
— Ты меня, мудрого, слушай, — сказал дядя. — Помнится мне, ишо до разодрания кондиций антихристовых, ты беседы вел с воеводами. Свияжским да саранским, кажется… Как их зовут-то?
— Козлов-то, дядечка, с Исайкой Шафировым?
— Во, во! — обрадовался Салтыков. — И они говорили тебе о самодержавцах кляузно. Словами непотребными! А кондиции те демократичные восхваляли… Помнишь ли…
— Ну, помню, — сказал Волынский. — Восхваляли… верно! Так что с того? Кому что нравится, дядечка.
— Вот ты на них и клепай! — надоумил его опытный Салтыков. — Государыня наша к доносам приветлива. Услуги твоей не забудет. И ты, племяшек мой родимый, из гузна да прямо в милость царскую так и выскокнешь!
Подбородок у Волынского задрожал, а губы — в нитку.
— Ну, нет! — отвечал. — Ни дед мой, ни отец в доводчиках и кляузниках не бывали. Я свой век в петле скончаю (пущай так), но токмо не в пакости. Путь человеку, кой мешает мне, загородить я способен, но… доносить? Нет, дядечка! Не тем аршином вы меня мерили! Я — потомок Боброка-Волынского, я от Дмитрия Донского свой корень благородный веду…