Салтыков за трость взялся.
— Дурак ты! — сказал. — Коли ты донесть не хочешь, так я донесу… И ты руки целуй мне: ради деток твоих тако сделаю.
— Не сметь воевод моих трогать! — гаркнул Волынский. Но дядя уже дверьми хлопнул, а солдатам сказал:
— Стерегите его, сукина сына! Да — построже… И пошел куда надо. А с таким делом высоко идти надобно. Дело-то — государево. Вот и донес Салтыков на воевод губернии Казанской, будто они слова матерные (слова непотребные, слова кабацкие) противу помазанников божиих свободно употребляли. И демократию антихристову Козлов с Шафировым тужились восхвалять.
Анна Иоанновна теперь сама не своя была: только бы злодеев всех извести, только бы ущучить кого да головою в петлю их!
— Андрей Иваныч! — завопила. — Где ты, спаситель мой? Дело есть до тебя… Слово и дело государево!
* * *
Волынский в одиночку вино пил. И столь шибко, что душа больше не приняла — вывернуло его. Так он и свалился на диваны. В ботфортах, при шпаге и в кафтане!
Среди ночи кто-то хватил его за плечо. Разлепил Артемий Петрович глаза… Матушки! Держа в руке свечечку церковную, стоял над ним, будто привиденье лихое, сам великий инквизитор — Ушаков.
— Как перед богом, — закрестился Волынский. — Спрашивай, не томи… Мне врать нечего! Государыня мою верность знает…
Андрей Иванович тавлинку берестяную достал, погрузил в табак короткие пальцы («Может, убить его?» — тоскливо думал Волынский).
— Ведомо стало, — заговорил Ушаков, — будто воеводы Козлов и Шафиров, по злодейству своему, хулу на власть божию изрыгали не однажды. И тое свидетельски и очно доказать можно… А тому первый свидетель есть ты, Артемий Петрович!
Волынский пришел в зевоту нарочитую.
— С чего взяли сие? — спросил, зубы показывая. — Тех людей я знаю… Как же! Они под началом моим состояли. Да пустое все: мужчины они глупые, жития пьянствен-ного. При мне остолопы сии и слова молвить боялись… Я Исайке Шафирову два ребра поломал, кажется. Может, тут от худых людей поклеп на меня?
— Семен Андреевич Салтыков, дядя твой… худ ли?
— Эва! — гоготнул Волынский. — Откуда знать-то ему?
— Не далее, как вчера, Артемий Петрович, ты самолично ему в том сознался, — утвердил Ушаков. «Та-ак. Вот это здорово меня подцепили…»
— Вчера-то? — захохотал Волынский и стал диваны от стенок отодвигать. — Верно… верно! Вчера он как раз был у меня. И даже памятку мне оставил. Гляди, дорогой Андрей Иваныч, коли сам не сблюешь…
И свой грех на Салтыкова свалил.
— Задвинь! — сказал Ушаков. — Смотреть страшно… Волынский с грохотом задвинул диваны обратно.
— Видал? — спросил. — Хорош дядечка у меня… Сначала здесь полживота вывернул, потом к тебе блевать пошел. А я — ответ держи? Ну уж хрена вам всем! С меня как с гуся вода… Эва!
Артемий Петрович врал хорошо. Честно врал. С глазами ясными. Не блуждал взором по полу. На потолки не глядел. Слово скажет — так за это слово всегда держится. И от того вранья он в силу входить стал, сам себя во вранье убеждая…
— А ты, старче, — разозлился Волынский на Ушакова, — ходишь тут по ночам и людей трясешь! Мне и без тебя тошно! Иди, клоп, ползи к старухе своей да глаза сомкни. Я тебя не боюсь…
Окаянный Ушаков умен был: вранье слушая, даже не шелохнулся. Все посматривал да вздыхал. Потом на свечку дунул — и просветлело тут: ночь на исход пошла.
— А ведь все ты врешь, Артемий Петрович! И тебе верить нельзя… Сознайся про воевод, что они ругательски о самодержавии говорили, и тогда (ей-ей) скостим тебе грехов половину… Пойми: живым останешься! Ты мужчина с головой. Год-два пройдут незаметно, и опять в градусы высокие взойдешь…
«Ага, купить меня хотите… покупщики чертовы!»
— Ну, ладно, — схитрил вдруг. — Грехи, видать, на мне сыщутся. Коли ты говоришь, что есть — ну, бес с ыми: кто из нас бабке не внук? Но… рассуди сам, Андрей Иваныч: на кой ляд мне воевод сих беречь? Что они мне, кумовья? Люди они плевые, стал бы я их жалеть? Да то поклеп на меня, а не на воевод…
Ушаков поднялся. Огарочек свечной, с которым пришел, с собой забрал (инквизитор бережлив был).
— Ты в изветах опасных, — сказал на прощание. — Не я коли, так Ягужинский тебя не оставит… Козлова с Шафировым ты затаил, судя по всему. Ну, ладно. Себя-то самого человеку затаить труднее. Не сейчас, так позже — расслабнешь! И не такие еще, как ты, падали!
Такими словами даром не бросаются. Ушаков убрался прочь, а Волынский стал мрачен, как сатана. Ясно, что двух человек он сегодня от казни спас. Теперь надобно о себе помыслить… Продумав все и вся, он кликнул до себя верного калмыка.
— Базиль, — сказал Кубанцу, — я сейчас из-под караула неприметно утеку, а ты сторожей моих развлекай.
— Далече ли бежать решили, мой господине?
— Да нет… сбегаю до манежа и обратно.
* * *
Бирен мечтал въехать в этот мир не на простой кобыле, а чтобы высекал под ним искры Буцефал! Ныне же, успеха в фаворе достигнув, он особо возлюбил лошадей. И разговаривал с ними чутко — как с людьми. А с людьми говорил — как с лошадьми (грубо).
В один из дней Бухер доложил графу, что течение звезд установилось в счастливом порядке. И эфемериды тайные Бирену показал.
— Завтра утром, — напророчил Бухер, — меланхолия на небе исчезнет до июня. Юпитер не станет более препятствовать свершению ремесел тайных. Отчего и полагаю я: актерам и палачам, коновалам и фальшивомонетчикам завтра большие удачи предстоят…
Бирен еще раз осмотрел перед случкой кобылу, свою любимую. Кобылу и… быка! От связи той должен был родиться Буцефал — статью конь, а головою бык. Кобыла красавица была. С глазами чувственными, масти изабелловой, хвост ее в особом кошельке хранился. Бирен поцеловал кобылу в розовую губу (с чувством, как царицу) и хлопнул по крупу:
— Ну, ступай, милая моя…
И ревел за перегородкой бык. Рыл землю под собой в ярости. Бирен шагал следом за кобылой, поддерживая бережно кошелек ее хвоста, когда вдруг раздался чей-то дерзкий голос:
— Аргамачку-то сию я знаю: она внукой моему Коло-гриву приходится… Дрянь кобылка, красива — да, но мосолок худ и в бабках слаба! Под шлею бы ее — не более того!
Бирен замер от такой наглости. Непревзойденной.
Стоял перед ним человек, по виду — знатен. Смотрел же легко, без боязни. А челюсть у него чуть-чуть поменьше, чем у Бирена. Подбородок — с ямочкой, и весь дрожит от смеха затаенного…
Как наказать дерзкого?.. Бирен дернул за шнурок кошелька, сразу распался по земле шелковый холеный хвост длиною в семь аршин, это не шутка — в семь аршин.
— Невежа! — отвечал Бирен. — Вы где-нибудь видели подобное? Я вас, сударь, не знаю… Но кобыла-то моя — из Ломбардии!