— Кто вам сказал такую чушь, что она из Ломбардии? Обыкновенная кобыла… туркменчакская! Седлиста вот она стала. И слабоуха что-то… А ныне с кем же вы ее скрестить собрались?
Снова взревел бык за оградой, и Бирен рявкнул:
— Кто вас пустил сюда? Эй, отвечайте! Незнакомец свистнул, и в ворота манежа вбежал такой красавец-барбар, что Бирен хлыст опустил и ахнул.
— Неужели… корсьери? — крикнул он.
— Нет, сударь. Это — дженетти!
А масти был жеребец моренкопфовой. Сам чалый, а голова — черная. И умница: лоб, как у человека, строгий.
— Сколько хотите за него? — ошалел Бирен.
— У меня таких…
— Два? — спросил Бирен в надежде.
— Десять! А один из них — ваш… Вот теперь Бирен посмотрел на незнакомца внимательно:
— Послушайте, кто вы такой? Назовитесь!
— Я — Волынский, бывший губернатор земель Казанских…
Бирен глянул в зубы дареному жеребцу-дженетти.
— А я, — сказал, — так много слышал о злодействах ваших… И вы, насколько мне известно, находитесь под стражей?
— Да, — отвечал Волынский. — Меня очень строго охраняет инквизиция. Но, чтобы видеть ваших лошадей, я… сбежал!
— Как? Из-под стражи?
— А вы, граф? Разве никогда не бегали из-под стражи?
— Ха-ха-ха-ха… — И граф щелкнул хлыстом. — Черт возьми, а вы смелый человек, Волынский! Если бы вы еще были честным… Вам бы цены в России не было!
— В базарный день и такой сойду, — ответил ему Волынский.
Бирен русского языка не знал. Но понимал — когда другие говорят. Волынский же немецкого не ведал, но в разговоре тоже понимал его. Так они и беседовали: на языках разных, каждый на своем.
— Штутмейстер! — позвал граф Бирен. — Распахните манеж, пусть мой приятный гость осмотрит лошадей…
Сразу затрещали ружья, забили барабаны и заиграла музыка — то лошадям для войны и турниров полезно. Выбежали конюхи и стали махать перед лошадьми цветными флагами. Зажигались в манеже фонари, сыпались под копыта фейерверки. В огне и грохоте, вздымая клубы мелкого песка, гарцевали сытые биренские кони…
Артемий Петрович (с умом и знанием) кого хвалил, кого бранил.
— Доппель-клеппер у вас хорош… А вон ту чубарую, — говорил он, — овсом более не кормите: она щекаста горазд! Гишпанка сия под седлом слаба станет, вы ее в упряжь лучше ставьте…
Бирен хлопнул бичом — музыка и пальба сразу смолкли.
— А вы мне нравитесь, Волынский, — сказал доверчиво. — Неужели правда все то, что о вас говорят люди злые?
— Ах, сиятельный граф! — отвечал Волынский. — Про кого не говорят на Руси? Вас тоже судят. И, наверно, даже более меня!
Бирен усмехнулся уголком рта — торжествующий.
— Желаю вам, господин Волынский, — сказал учтиво, — поскорее из дел инквизиции выпутаться. И надеюсь, — руку протянул, — мы будем друзьями. Человек, разумно говорящий о лошадях, не может быть плохим человеком… Верно ведь?
Артемий Петрович вернулся домой, уже не таясь.
— Базиль, — сказал шепотком Волынский, — из места заветного отсчитай золотом… тыщ тридесять!
— Ой! куда же эку прорвищу денег?
— Ша! Дело секретное. И теи деньги ты отнесешь в Лефортово, сыщи там графского жида Либманова… Отдай ему и накажи в словах таких: мол, для некоего господина…
— Бирену? — догадался верный раб.
— Помалкивай. Либман знает. И не мешкай… Бирен взятку в 30000 от Волынского принял и говорил при дворе царицы теперь так:
— Эта каналья Волынский — дельный малый! Мне все в нем нравится. Жаль только, что он… русский.
— Да он же — вор! — отвечала Анна Иоанновна. Бирен оглядывал ряды вельможные, низко согнутые:
— Что делать! Все русские таковы… Приходится выбирать!
* * *
Ягужинский притянул к себе Маслова:
— Ой, Анисим, дела наши плохи… Обер-камергер Волынского открыто хвалит. И то мне ведомо, что сей вор казанский тридесять тыщ ему через Лейбу сунул.
Это верно: Бирен советовал теперь Волынскому написать Анне Иоанновне письмо жалостливое, покаянное. Мол, ты напиши, а далее пусть тебя ничто не касается: я сам слово за тебя замолвлю.
Остерман не спал всю ночь — думал. Конъюнктуры придворные были столь осложнены, что голова Волынского сейчас ложилась на плаху рядом с головой Ягужинского… Надо быть сущим простофилей, чтобы столь выгодной конъюнктурой не воспользоваться!
Наутро во дворце раздался скрипучий голос Остермана:
— Честйость! Пора приучать Россию к честности, пора отучить ее от взяткобрания…
Ягужинский сразу воспрянул: уж коли Остерман на его стороне, так чего же бояться? Прямо на генерал-прокурора ехала триумфальная колесница вице-канцлера империи. Гибко и ловко Остерман строил свою ужасную конъюнктуру.
— Павел Иванович, — сказал он, — пора уже… Вся власть в ваших руках. Потворство покаянным письмам гибельно есть для отечества российского…
Ягужинский, козней не разгадав, разлетелся к Анне Иоанновне, в углах рта генерал-прокурора кипела пена неуемного бешенства.
— Доколе же, матушка, — орал он, — Россию по кускам рвать будут? Не верь слезам сатрапа казанского — он, Волынский, плакать не хуже Остермана умеет…
От Анны Иоанновны выскочил Ягужинский в антикамору.
А там, в этой антикаморе, и Бирен был и Кейзерлинг был. Вдоль стеночки покатывал себя в коляске скромница Остерман.
Генерал-прокурор сразу шумы стал делать.
— Знаю, — кричал, — я все знаю! Но тому не быть… Взяткобравство, словно ржа, Русь точит и точить будет. Лучше нам самим сразу вот здесь, с места не сходя, тридесять тыщ из казны истратить, и мы от того выиграем токмо!
Скользнуло по окнам солнце, и Остерман опустил козырек.
— Какой яркий свет… — сказал. — А ты, Павел Иваныч, о каких тридесяти тыщах судишь? Отвечай нам прямо, как положено генерал-прокурору: кто дал и кто взял?
Только сейчас Бирен разгадал суть конъюнктур Остермановых. Обер-камергер сильно покраснел и — лататы задал. Но возле дверей графа настиг неистовый голос генерал-прокурора империи:
— Вот пущай обер-камергер скажет, что это за тридесять тыщ. Волынский есть негодяй, и червонцев тех не стоит его голова!
Бирен, споткнувшись о порог, остановился.
— На что вы смеете намекать? — спросил надменно. — Это правда: я желал бы спасти Волынского от злоречии ваших. Но только по сердечной склонности… Так при чем здесь червонцы?
Ягужинский хватанул воздух полным ртом:
— Ах, маковку твою… Подлец! Бирен сказал ответное: