Некрасов, не одобряя солдата, вступился за него.
— Страшно смотреть на вас, господин комендант, — сказал он, перехватывая костыль. — Оставьте вы этого кацо… Мы не знаем, какова может быть мера людского отчаяния! А лошадей надо резать, а не переводить на падаль.
— Вам бы только жрать, — недовольно ответил Штоквиц. — А рассчитываться за павших лошадей придется в Тифлисе мне, не кому-нибудь. Пусть режут только тех, которые сами готовы вот-вот пасть…
Над их головами вдруг грянул гром.
Оба посмотрели на небо:
— Илья-пророк по своим делам покатил куда-то.
— Хорошо бы, — ответил Некрасов, — чтобы он остановил свою колымагу, как раз над нашей крепостью.
— И брызнул бы! — сказал, подходя к ним, Ватнин. — Хоша бы морсом или квасом…
Тучи, взволнованно клубясь в отдалении, наполнялись дождевой тяжестью, и теперь все зависело от порывов ветра.
— Ну, что там? — спросил Штоквиц у есаула. — Казаки готовы идти?
— Пойдут, как стемнеет, — ответил Ватнин.
— Дойдут ли? — засомневался Некрасов.
— Дойдут, — уверил его есаул. — Егорыч, слышь-ка, даже рубль у меня взаймы взял. Говорит, выпить хочу, как на Игдыр выберусь…
Я дал ему, пущай чихирнет с голодухи!
Вечер в этот день, благодаря пасмурному небу, наступил раньше обычного, и с первой же темнотой все людские желания, все помыслы о воде и спасении жизни вдруг стали проявляться еще острее, еще откровеннее. Казематы были наполнены тяжким горячечным бредом больных солдат, бормотавших о воде, грезящих о воде.
— Ночью сбросите со стены палых лошадей, — приказал Штоквиц. — Оттолкните их подальше, чтобы поменьше заразы.
«В темные ночи, — сохранился такой рассказ, — это было просто, но с наступлением лунных, когда всякая возня вызывала губительный огонь, приходилось выжидать удобного случая в течение двухтрех дней. Солдаты, несмотря на строгие запрещения, подползали к начинавшей уже гнить лошади, чтобы либо отрезать кусок мяса, или, распоров лошадиное брюхо, утолить жажду, высосав из их кишок остатки сохранившейся влаги… Привычные к запаху падали, пропитавшему воздух, которым они дышали, и воды, которую они пили, они и в мясе разлагавшихся животных не могли найти что-либо отталкивающее…»
Карабанов как-то поймал за этим занятием своего денщика Тяпаева и, оттащив его за шиворот от падали, не знал, что делать с ним дальше — избить или пожалеть.
— Как ты можешь? — брезгливо спросил он солдата.
Тот стоял перед ним, покорный и тихий.
— Ты тоже можешь, — ответил он офицеру. — А почему не делаешь так? Помирать не надо…
Егорыч перед уходом из крепости зашел к Карабанову попрощаться, аккуратно — двумя пальцами — положил перед поручиком кольцо с дорогим камнем.
— — Дениска-то, — пояснил он, — мне его поручил беречь. А оно ведь ваше, я помню. Возьмите себе…
Карабанов вспомнил темную дорогу и быстрый бег коня, как он сорвал с пальца это кольцо в обмен на лошадь, и Аглаю вспомнил, ее дыхание в потемках коляски, ощутил вкус ее губ на своих губах.
— Не надо, Егорыч, — ответил он, — возьми себе. Будешь жив, так подари его бабе своей: она обалдеет от такого подарка. Ведь, наверное, не дарил ты своей жене ничего?
— А, куды-ы ей… Я, бывалоча, и последнюю юбку-то у нее отберу да прогуляю. Не видала она от меня никаких подарков.
Зато и я от нее, кроме ругни да бою ухватного, ничего не видывал.
— Вот и подари ей, — сказал Карабанов. — И не будет потом ни «ругни, ни боя ухватного»… А сейчас прощай, брат. Прости, коли обидел. Служба есть служба, да с такими-то, как вы, без обид не обойдешься. Ты высмотрел, как лучше пройти тебе? ..
Да, хорошо высмотрел Егорыч: еще с вечера заметил, что около роты турок спустилось к Зангезуру, и он эту дорогу для себя сразу отбросил
— другим путем повел охотников. Таясь пикетов, прошмыгнули казаки мимо реки, по-пластунски выползли на другой берег. Один из них икать начал.
— Митяй, чтоб ты сдох, — рассердился Егорыч.
— Не каркай… ик! — ответил Митяй.
В животах казаков булькало, словно в бурдюках. По воде ходить да воды не пить — глупо было бы, а особенно при их положении.
Оттого-то и нахлебались они воды всласть, и рады были бы не пить больше, но не оторваться никак. Вода тут же дала себя почувствовать, и один из казаков вскоре совсем некстати присел у плетня.
— Тише ты, — сказал Егорыч, — будто из фальконета сыпешь.
— Не прикажешь, — ответил казак.
Тронулись дальше. На самом выходе из юрода, чтобы обойти костры турецких застав, крались казаки вдоль по самому краю глубокого оврага. Обрыв под ними был крут, осыпался при каждом шаге, ножны шашек болтались между ног и мешали делать прыжки.
Наконец потянулся сбоку плетеный забор, и узкий гребень оврага сильно сузился.
Егорыч шел последним.
— Подсоби-ка, — велел он.
Хватился за хворостинку, торчавшую из плетня, но ветка вырвалась, и старый казак полетел вниз. Только успел скрючиться и голову руками закрыть. Подкинуло его — раз, ударило в спину — два, перевернуло, пришлепнуло чем-то сверху, и он врезался во что-то затылком. Глянул казак наверх — высоко над ним узкая щель неба.
Дружков-земляков не видать снизу оврага. А тут и кровь пошла из разбитой головы. Шашку подтянул, кинжал поправил, хотел встать.
— Кардаш… кардаш! — донеслось сверху, и послышалась стрельба, блеснуло огнем, а потом с шумом обрушился лавиной песок, и два мертвых казака скатились к Егорычу.
— Митяй, Митяй, — тряс он одного: молчит, — Федюнька, а Федь, Федь, Федъ! — И другой молчит. — Убили, сволочи…
Рассвет застал Егорыча уже в горах. Большаков турецких он избегал
— крался больше по овражным обочинам. Ручейки бежали в густой траве, он припадал к ним горькими губами. Позыв на воду был почти болезненный, и чем больше он пил, тем сильнее хотелось пить. А дикие рези в животе валили его часто в траву, мычал казак от боли, поднимался с трудом.
В одном месте нашел курдскую туфлю и стад пугаться. А горы уже кончались: впереди открывались долины Армении, в зелени садов дымили аулы, крупными гроздьями точек были разбросаны по зеленым склонам овечьи баранты. Воровато оглядываясь, вышел Егорыч на дорогу, приник к ней опытным ухом — слушал «сакму».
— Быдто тихо, — различил он и тут увидел свежие следы коня. — Нашенский, казачий! ..
Старик заплакал, стоя на коленях перед вдавленным в землю оттиском конского копыта. Подкова была новенькая, по всей форме российского войска, и, глядя на нес, не грех было и заплакать.
— Нашенская, казачья, — текли по лицу Егорыча слезы…