— Будьте спокойны, — отвечал я.
— Тогда сбегай на камбуз. Пообедай… Слышишь?
— Некогда! Потом…
Прозвенели звонки общего аврала — к съемке с якоря! Глянул на часы. Через пятьдесят минут гироскоп наберет нужную скорость. От компаса, как от живого существа, исходило приятное живительное тепло… Вот опять звонок:
— Мостик — гиропосту: врубай репитеры!
— Где тут, — спрашиваю, — для меня обед оставили?
— Садись, — сказали коки. — Сейчас отвалим.
Я присел на краешек узкого, как в купе вагона, столика и удивился. Обычно матросы едят ложкой из пузатых железных мисок. А тут передо мною водрузили тарелку с ножом и вилкой, как в ресторане. В окружении жареной картофельной стружки дымился какой-то очаровательный бефстроганов.
— Ребята, — говорю я кокам, растерявшись, — вы меня с кем-то путаете. Я ведь только юнга… Юнга Эс Огурцов из БЧ-один.
— Трескай без разговоров, — был ответ. — Штурман велел дать тебе с офицерского стола. Ты же — гость!
Мне стало смешно: утром хлебал баланду на гауптвахте — и вдруг такое! Я съел все, что дали, а под конец обеда сторожевик стало покачивать, — перед нами уже распахивался океан. Побежал обратно в гиропост, и вовремя прибежал. Иллюминатор, лежащий на сторожевике близ ватерлинии, собрал полную капельницу, и теперь забортная вода струилась по переборке прямо на койку. Привык я к своему днищу на эсминцах, где нет ни одного иллюминатора, и оттого с непривычки плохо задраил барашки.
Зайдя в Мотку, сторожевик открыл огонь всем бортом. Он бил по скрещениям фронтовых шоссе, где копилась техника противника. Тогда мы еще не знали, что это была артподготовка к общему наступлению на врага в Заполярье. От пальбы часто содрогалась палуба. Прямо над моей головой шарахнула баковая пушка, и графин на залпе выпрыгнул из своего гнезда — вдребезги! Система артнаводки зависела от верности работы гирокомпаса, так что в точной стрельбе сторожевика была отчасти и моя заслуга. Потом мне, как участнику наступления, выдали именную книжечку с приказом Верховного Главнокомандующего, и мне уже не пришлось возвращаться на гауптвахту, чтобы досиживать те сутки, которые я не досидел за ношение широченного клеша…
Хорошие были ребята на этих кораблях «плохой погоды». Не забыли и меня при награждениях. За участие той операции я получил медаль адмирала Ушакова — с цепями и якорем. И теперь каждый раз, когда я встречаю эту редкую медаль на ком-либо, мне невольно вспоминаются правила запуска «сперри». Удивительно! Сколько лет прошло с той поры, а я и сейчас наизусть помню инструкцию.
Уходя со сторожевика, я гирокомпас вырубил. Но по инерции он еще долго держался строго в истинном меридиане. Только через восемь часов его ротор закончил свой бег и затих, успокоенный.
На столе Огурцова лежала груда книг по абстрактному искусству, и я снова выразил ему свое удивление.
— Да, — ответил он мне, — все непонятное следует знать. Музыка ведь тоже абстракция, однако, слушая ее, мы рыдаем. Уличная реклама и этикетки товаров — абстракция. Обложки книг — абстракция. Театр с его условными декорациями — тоже абстрактен. Но мы не возмущаемся этим. Очевидно, в каких-то зонах жизни абстракция попросту необходима. Но вот «Гернику» Пикассо, — признался Огурцов, — я не понимал, не понимаю и никогда не пойму…
За вечерними окнами темнело. Огурцов прижался лбом к стеклу, что-то высматривая на улице; при этом он продолжал разговор:
— Сейчас уже никто не отрицает один из способов образования — самообразование! Доверить образование самому человеку — значит признать в нем… человека! Я считаю свою жизнь сложившейся чрезвычайно интересно. Но я никогда не ждал, что кто-то придет и сделает неинтересной за меня. Глупо ехать в дом отдыха веселиться, надеясь, что тебя развеселит затейник! А посмотрите вот сюда, в подворотню дома напротив: разве они снимают это? А ведь им сейчас примерно столько же лет, сколько было и нам… тогда!
Через окно я увидел в подворотне стайку подростков.
Им было явно некуда деть себя, и они бесцельно стояли, задевая прохожих.
— Сначала появляется в зубах сигарета, — сказал Огурцов. — Затем гитара, оскорбленная мраком подворотни и пошлятиной блатных песен. Сперва сопляк пьют вермут на деньги, выпрошенные у родителей. Позже появляется водка. Наконец в один из дней в этой подворотне сверкнет самодельный нож, и вот уже заливается свисток дворника…
— А вы никогда не пытались к ним выйти? — спросил я.
— Однажды.
— И что вы им сказали?
— Сказал, что они транжиры и моты, уже потерявшие в подворотне громадный капитал. Почему-то капитал всегда представляют лишь в форме рублей. Но я сказал что главная ценность жизни — время! Они ежедневно тратят на стояние в подворотне самое малое три часа. В месяц получается около четырех суток, а за год примерно пятьдесят… Да, растратчики собственной судьбы!
— Подействовало на них?
— Не-ет, это уже убежденные олухи. Кажется, они вообще приняли меня за чокнутого. По физиономии, правда, не съездили. Но отпихнули от себя и сказали: «Хиляй, дядя, за угол. У нас часы при себе, так что время и без тебя знаем…» Некоторые, можно сказать, живут в этой подворотне. Не знаю, как вам, а мне страшно за потерянную ими юность!
Сытый котище, мягко урча, вспрыгнул на стол и баловнем разлегся под лампой. Савва Яковлевич почесал ему бок.
— Вот, например, звери! — сказал он. — Для них отсутствует понятие абстрактного. А потому они не осмысливают течения времени над миром. Нет прошлого, нет будущего — жизнь заключена лишь в настоящем моменте. Сытость, голод, страсть, негодование или опасность… Но мы-то люди! Правда, время для лас тоже неощутимо. Разве его можно потрогать? Или откусить от него кусочек? Время ведь тоже абстракция, выдумка человека. Но выдумка столь драгоценная, что, не понимая времени, мы неспособны попять и всей нашей жизни…
Он снова погладил кота, а я присматривался к его руке. Заметив мой взгляд, Огурцов несколько раз сцепил и расцепил пальцы:
— Нормально! — похвастал он. — Могу орехи давить.
— А раньше, как было?!
— Знаете, на Соловках я болей уже почти не испытывал. Но иногда пальцы словно бы немели. Не удалось скрыть этого только от мичмана Сайгина…
— Вы знаете, какова жизнь этого человека сейчас?
— К сожалению, нет. Но если он жив, я хочу передать ему нижайший русский поклон. Этот мичман стал моим адмиралом. Конечно, не всегда адмирал может помнить своих матросов. Но зато матросы всегда его помнят. Ради моей памяти о мичмане Сайгине, светлой для меня и поныне, прошу вас в повести не изменять его фамилию. Сохраните его подлинную… Может, он жив? Старику станет приятно, что он не забыт.
Я обещал это сделать. Говоря о Сайгине, Огурцов произнес слова, которые я четко сохранил в памяти: