— То, что вы сделали, это… ужасно! — сказал он императрице. — Ce sont des axiomes 'a renverser des murailles [14] .
Ругая императрицу, он ругал, конечно, не столько ее, сколько тех авторов, которых она нещадно обворовала. Григорий Орлов, не всегда понимая желания Екатерины, посоветовал ей:
— Ты бы, Катенька, кому-нибудь еще показала. Я тебе в таких делах советчик дурной. А ты сгоряча нагородишь тут всякого, потом сама же не рада будешь.
Но другие вельможи обрушились на Екатерину даже с яростью, и она покорно вымарывала статьи, редактируя себя без жалости (конфликтовать с крепостниками не хотела!). Никита Иванович Панин сознательно подчеркнул в Наказе фразу императрицы: «Не народ существует для меня, но я существую для народа».
— Вы неосмотрительны, — заметил он сухо. — Не уповайте на большинство — большинство голосов не дает верной истины.
— Большинство, — согласилась Екатерина, — и неспособно породить истину. Большинство не истину, а лишь желание большинства показывает. Наказ мой — это совет России, как жить ей…
Панину сам Бог судья. Иное дело — философы, которые не станут возражать против плагиата. Пропагандируя в Наказе их же идеи, Екатерина наступала на больные мозоли деспотов и тиранов, далеких от понимания просвещенного абсолютизма. Но был еще один человек в Европе, которого трудно обмануть, — это прусский король Фридрих II, знавший философию века немного лучше Екатерины. Пересылая в Сан-Суси немецкий перевод своего Наказа, Екатерина сразу зажала королю рот суровой самокритикой: «Ваше величество не найдет тут ничего нового, для себя неизвестного; вы увидите сами, что я поступила, как ворона в басне, сделавшая себе платье из павлиньих перьев…»
Екатерину навестил князь Вяземский, уныло сообщив, что Салтычиха зловредная ни в чем не созналась. Уже доказано следствием, что уши она отрывала раскаленными щипцами, на голову одной девки крутой кипяток из чайника поливала, а под спальню любовника своего, майора Тютчева, когда он вздумал на Панютиной жениться, она бочку с порохом подкатила, чтобы взорвать обоих в ночь новобрачную. Все обвинения Салтыковой строились лишь на показаниях крестьян, а дворяне (даже соседи Салтычихи) помалкивали.
— Один Тютчев признал всю правду о мучительствах.
Екатерина спросила — сколько лет душегубице?
— Она вашего величества на один годок моложе.
— Осталось последнее средство к сознанию: отвесть в застенок и на преступниках показать ей все виды лютейших пыток.
— Это бесполезно, — отвечал Вяземский. — Салтычиха сама людей пытала и стонов не устрашится. Надо ее пытать!
— Так откройте перед ней все врата ада, — наказала она.
Генерал-прокурор собрал со стола бумаги.
— И открою! — сказал он. — Есть у меня человек один неприметный, Степаном Шешковским зовется, он еще при графе Шувалове в дикастерии тайной усердствовал… Уж такого знатока анатомии, каков Степан мой, еще сыскать надо! Он, бывало, легонько пальцем ткнет в человека, так тот криком от боли исходится.
— А скромен ли твой Гиппократ застеночный?
— Мухи не обидит. Бога каждую минуточку поминает. По три просфорки на дню съедает. Молчалив и опечален…
Она спустилась в парк, возле подола бежала тонконогая левретка. Вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, сопровождая царицу в прогулке, заметил, что Екатерина утомлена.
— Да, князь, устала… Я сейчас в положении кухарки, у которой на плите сразу несколько кастрюлек и не знаешь, за какую хвататься. Спешу варить немало блюд разом.
Вслед за ними шагал Елагин, который сказал, что пообещать Дидро пенсию и не давать ее — это нехорошо, даже очень нехорошо. Екатерина резко обернулась к своему паладину:
— Перфильич, ты помолчи, будь другом.
— А мне-то что, — бубнил Елагин, ковыляя следом. — Не я же пенсию сулил человеку — не от меня он и ждет ее…
Вице-канцлер сказал Екатерине, что посол Дмитрий Алексеевич Голицын уже имел беседу с Дидро относительно скульптора:
— Конечно, нельзя не доверять вкусу Дидро, который обрел в Европе славу лучшего знатока искусств, но выбор, сделанный Дидро для России, меня настораживает.
— Кого же он предлагает?
— Этьенна Мориса Фальконе.
— Странно! Я даже не слышала о таком мастере…
На аллее, ведущей ко дворцу, показалась шестерка испанских лошадей, которые, игриво пританцовывая, везли карету графа Строганова, и Екатерина издали помахала приятелю рукой:
— Саня, знаешь ли ты Фальконе?
— Понаслышке. — Строганов вытащил из кареты корзину с клубникой. — Говорят, маркиза Помпадур была охотницей до его психей и амуров. Обнаженные женские фигуры Фальконе таят в себе массу скромной чувственности. Но знаменитый Пигаль терпеть не может Фальконе. — Граф протянул императрице самую крупную ягодину. — Это тебе, Като! Всю дорогу мучался, глядя на нее, как бы самому не съесть… ешь скорее, пока не отняли!
Екатерина повернулась к вице-канцлеру:
— Тогда я ничего не понимаю. Надобно, чтобы посол запросил Дидро, чем оправдывает он свой выбор. Я очень плохой знаток искусств, но даже я чувствую, что от статуэток женского тела невозможно перейти к созданию монумента величественного.
Корзину с клубникой поставили на траву, все стали есть ягоды, но Елагин держался поодаль, и Строганов окликнул его:
— Перфильич, а ты чего букой стоишь?
Лакомясь клубникой, Екатерина рассмеялась:
— Елагин разводится со мною, яко с непорядочной женщиной. Я на весь мир растрезвонила, что обещала Дидро пенсию…
— И не даете ее! — подал издали голос Елагин.
— Я еще не все вам сказал, — доложил Голицын, — Фальконе уже пятьдесят лет, но у него юная ученица, она же его и натурщица. Эта девка ни за что не хочет покидать Париж, а без нее Фальконе с места не стронется.
— О боже! — отвечала Екатерина. — Тронь любого француза, и за ним обязательно волочится юбка. Но если посол Голицын может переспорить Шуазеля, то как-нибудь уговорит и эту девчонку…
Стал накрапывать дождик, Екатерина позвала собаку:
— Том, домой… быстро. А ты, Иван Перфильич, в наказание за упрямство свое, бери и тащи во дворец корзину с ягодами.
Екатерине было неприятно узнать, что пытки Салтычиху не испугали — эта зверюга ни в чем не покаялась.
— К смерти ее уготавливать? — спросил Вяземский.
— Ничего иного она и не заслуживает…
Екатерина велела тайком представить ей Степана Шешковского, при этом выразила генерал-прокурору свое кредо: «Доносчики нетерпимы, но доносы полезны». В маленьких свинячих глазках Шешковского, припорошенных белыми ресничками, светился ум бывалого человека. Начал службу мальчиком одиннадцати лет, копиистом в Сибирском приказе, сызмала наблюдая, как людишек секут и порют, коптят и жарят. Но, в возраст придя, остался сир и беден: