– Нет, – покачал головой режиссер. – Не те ассоциации.
– «Из ненависти к красоте», – предложила моя любимая.
– Пошло, – отверг Пьер.
– Как это пошло? – вмешался я. – Это слова Мисимы.
– Мисима – это пошло, – изрек великий артист, очень довольный собой.
На другой день мы узнали, что он назвал свой фильм «Удел человеческий есть мимолетный тропизм».
Он говорил «тропизьм». Таким образом он поставил рекорд, уместив в пяти словах смешное название, претенциозное высказывание, лишенное смысла утверждение и неправильное произношение.
Никто так и не понял, почему он выбрал именно это название, которое, в силу своей бессодержательности, подошло бы всем на свете произведениям, то есть не подошло бы ни одному.
Возможно, поэтому наш режиссер так им гордился.
Однажды утром я проснулся с температурой. К жару я всегда относился благоговейно: в нем наличествуют все черты мистического транса – возбуждение, галлюцинации, оцепенение, анорексия, бессвязная речь. Я был так рад своему недугу, что тотчас позвонил любимой, чтобы похвалиться.
– Я сейчас приеду, – сказала она, не дослушав про очистительные свойства высокой температуры.
Чувствуя, что вот-вот усну, я встал, открыл настежь дверь и снова без сил рухнул на кровать.
Я попал неведомо куда, подле меня стояла на коленях фея и гладила мою руку: то же самое я ощутил в день, когда родилась моя страсть. Кто такая идеальная возлюбленная: не этот ли ангел, что склоняется над вами, нашептывая повелительные и нежные речи?
– Ты с ума сошел, Эпифан. Спишь, а дверь нараспашку.
– Это я ждал тебя.
– А о ворах не подумал?
– Они увидели бы меня. И пустились бы наутек, воля от ужаса. Мое уродство надежнее самой злой собаки.
– Ты бредишь. Это жар. Я принесла тебе аспирин.
– Нет, я не хочу выздоравливать. Моя болезнь священна, я хочу, чтобы она осталась со мной.
– Ну конечно. Ты бредишь, дружок.
Она пошла за водой, чтобы растворить таблетку. Тем временем мой мозг работал, строя планы: «У меня жар, стало быть, я могу говорить все, что хочу. Либо она поверит мне, либо припишет это болезни. Я ничем не рискую».
Этель вернулась с аспирином и приподняла мне голову, чтобы я мог пить. Это было изумительно: букеты самых тонких вин в подметки не годятся ацетилсалициловой кислоте.
– Может, тебе показаться врачу?
– Нет. Больна моя душа.
– Все равно к доктору сходить не мешает.
– Ты одна можешь меня вылечить. Ты – и недуг, и исцеление. Ты нужна мне, как вода пустыне. Когда над Сахарой идет дождь, песок на глазах покрывается ковром дивных цветов. Дожди на меня, и я расцвету. Для тебя я придумал этот несуществующий императив. Дожди! Дожди на меня, Этель!
– Бедный Эпифан, ты совсем заговариваешься. Что-что, а дождь тебе ни к чему. Ты и так насквозь мокрый. Не постель, а супница. По одному запаху ясно, как сильно ты расхворался.
– От меня воняет?
– Это еще мягко сказано.
Я прикусил язык. Нельзя объясняться в любви, когда от тебя воняет. Пришлось бредить в классической манере: я объяснил любимой, что я конус, но пытаюсь превратиться в цилиндр, что по мне проехал трамвай, что квадрат моей гипотенузы равен сумме прямых углов, что я дромадер и что под мостом Мирабо тихо Сена течет, как заметил один наблюдательный поэт.
Прелестница слушала меня с ангельским терпением. Ради одного этого стоило заболеть. Утром я обнаружил ее спящей на диване. Здоровье вернулось ко мне вместе с обонянием: меня мутило от собственной вони.
Я заперся в ванной, содрогаясь при мысли, что моя любимая вынуждена была дышать этими миазмами. От болезни я похудел, и кожа ноя обвисла еще сильней. Никогда я не чувствовал себя таким убогим и смешным. И впервые в жизни я заплакал от жалости к себе.
В свое время оставаться в двадцать девять лет девственником считалось подвижничеством. Сегодня люди способны усмотреть в этом лишь постыдную патологию, связанную с серьезными нарушениями психики.
Мистик я или идиот? Не знаю. В одном я уверен: я выбрал целомудрие осознанно. Конечно, не будь я таким, как есть, вряд ли остался бы безгрешным. Но ведь и с моей внешностью хоть какую-то сексуальную жизнь я мог бы иметь. Например, ходить к шлюхам: сточки зрения нравственности я не видел в этом проблем. Почему же я этого не делал?
Думаю, что во мне есть что-то от Евгении Гранде: мои иллюзии мне дороже, чем все золото мира.
Каждый творит себе то, чего лишен, – чтобы выносить мое уродство, требовался железобетонный идеал. Созданный мною образ секса сделал его для меня недосягаемым: это Грааль.
Я, наверное, прав. Для немногих избранных, возможно, физическая любовь – абсолют, главный жизненный опыт и высшее благо. Но когда имеешь, как я, вместо тела такую карикатуру, сексуальный акт, скорее всего, похож на копошение червей или игрища медуз. Меня с души воротит, когда я представляю себя в лоне женщины.
Лучший дар, который может преподнести сексу существо моей породы, – конечно же воздержание.
Моя новая звездная жизнь заставила меня ездить в разных поездах. Из всех известных мне видов транспорта этот оказывает самое сильное воспитательное воздействие: не было такого случая, чтобы, сев в вагон, я не узнал что-нибудь новое либо из уст разоткровенничавшегося попутчика, либо из собственных наблюдений.
Канули в прошлое приснопамятные времена вагонов-ресторанов. Поезда ныне хотят быть не хуже самолетов. В первом классе к вам подлетает стюардесса с подносом. Два меню на выбор.
Лично я всегда брезгливо отказывался. Чего не скажешь о моих соседях, которые, как правило, принимали поднос с таким довольным видом, будто всю жизнь мечтали об этой трапезе. Какая-никакая традиция все же сохранилась: кухня на железной дороге лучше, чем на авиалиниях. Гусиные паштеты и утиные филе – неотъемлемая часть поездки.
Мои глаза-лужицы – окружающим всегда непонятно, куда они смотрят, – искоса наблюдали, как люди едят. Лица их отнюдь не выражали наслаждения или даже простого удовольствия – на них была написана гадливость. Наверно, заставь их глотать помои, они и то не строили бы таких гримас. И ведь дело вовсе не в качестве блюд. Нет, было ясно, что им противен сам процесс еды.
Поначалу я думал, что им портит аппетит мое присутствие. Но это было не так, поскольку я путешествовал инкогнито, в шляпе, надвинутой до самых глаз, прикрывая остальное шарфом. Никому бы и в голову не пришло, что это я: обычный простуженный пассажир.
Тут крылась какая-то тайна: люди не любят есть и все же едят. Почему? Утоляют голод? Но в нашем заевшемся обществе давно нет голодных. Тогда почему же? Никто их не принуждает. Поразмыслив, я пришел к выводу: люди обжираются из мазохизма.