После матча мне сделали рентген, и выяснилось, что кости целы. Тогда Ричард Сельцер, доктор медицины, наложил на мою щеку двенадцать швов.
В раздевалке было пусто. Должно быть, все уже отправились в мотель. Я решил, что они просто не хотели видеть меня. С чувством ужасной горечи — даже во рту было горько — я покидал в сумку свои вещи и вышел на улицу. В этом зимнем безлюдье на окраине штата Нью-Йорк гарвардских фанатов было совсем немного…
— Сейчас бы не помешал хороший кусок мяса или бифштекс, — произнес знакомый голос. Да, это был Оливер Бэрретт III. Никто, кроме него, не мог бы порекомендовать такое старомодное средство для лечения фонаря под глазом…
За обедом состоялся очередной раунд наших бесконечных «недоразговоров», неизменно начинавшихся словами «Ну, как ты живешь?» и заканчивающихся «Может быть, я могу для тебя что-нибудь сделать?».
— Ну, как ты живешь, сын?
— Прекрасно, сэр.
— Лицо болит?
— Нет, сэр.
Кстати, оно потихоньку начинало болеть все сильнее и сильнее.
— Я бы хотел, чтобы Джек Уэллс посмотрел тебя в понедельник.
— Это ни к чему, отец.
— Но он хороший специалист…
— Корнеллский доктор тоже вроде не ветеринар, — ответил я в надежде слегка остудить тот снобистский пыл, с которым мой отец обычно относился к разным специалистам, экспертам и прочим представителям высшей касты.
— Как неудачно вышло, — заметил Оливер Бэрретт III, и мне сначала показалось, что это просто попытка к юмору: мол, как неудачно вышло, что я "получил такую чудовищную травму ".
— Да, сэр, — сказал я (вероятно, он ждал, что я еще и хихикну в ответ).
И тут мне пришло в голову, что квазиостроумное замечание моего отца можно рассматривать и как разновидность утонченного упрека в связи с моей выходкой на льду.
— Ты имеешь в виду, что сегодня вечером я вел себя, как скотина?
Мой вопрос вызвал на его лице тень удовлетворения. Однако он просто ответил:
— Ты же сам помянул ветеринаров… Мы прошлись по всему диапазону наших обычных разговоров, крутившихся вокруг «недотемы», особо излюбленной Камнелицым, — моих планов.
— Скажи-ка, Оливер, из Школы Права у тебя не было никаких известий?
— Отец, дело в том, что я еще не принял окончательного решения относительно Школы Права.
— Я только любопытствую, приняла ли какое-либо решение Школа Права относительно тебя.
Вероятно, это была еще одна шутка. И, вероятно, мне надлежало улыбнуться в ответ на цветистую риторику моего отца.
— Нет, сэр. Я не получил никаких известий.
— Я могу позвонить Прайсу Циммерману…
— Нет! — мгновенно отреагировал я. — Пожалуйста, не надо, сэр.
— Не для того, чтобы просить за тебя, — честно признался О. Б. III, — просто навести справки.
— Отец, я хочу дождаться письма наравне со всеми. Пожалуйста.
— Да. Конечно. Отлично.
— Спасибо, сэр.
— Тем более что практически нет никаких сомнений по поводу твоего зачисления, — добавил он.
Не знаю, почему, но О. Б. III умудрялся унизить меня, даже вознеся хвалу в мой адрес.
— Не такой уж это верняк, — ответил я. — Хоккейной команды-то в Школе нет.
Не представляю, зачем я оплевывал сам себя… Может быть, только затем, чтобы говорить обратное его словам?
— У тебя есть и другие достоинства, — утешил меня Оливер Бэрретт III, но развивать данную мысль не стал. Впрочем, вряд ли он был способен на это.
Еда оказалась такой же отвратительной, как и наш разговор, с той лишь разницей, что черствость булочек я мог предсказать еще до того, как их принесут, но предвидеть, какую тему для разговора вкрадчиво подбросит мой отец, было невозможно.
— И еще не надо забывать про Корпус Мира, — заметил он ни с того ни с сего.
— Сэр? — переспросил я, не вполне уверенный в том, что это было — вопрос или утверждение.
— Я полагаю. Корпус Мира — замечательное учреждение, не так ли? — добавил он.
— Ну, конечно, — ответил я, — это гораздо лучше, чем Военный Корпус.
Счет сравнялся. Я не понял, что имеет в виду он, и наоборот…
Даже яблочный пирог оказался черствым.
…Около половины двенадцатого я проводил его до машины.
— Могу я что-нибудь сделать для тебя, сын?
— Нет, сэр. Спокойной ночи, сэр.
И он уехал… Я вернулся в мотель и позвонил Дженни.
Это было единственное приятное событие за весь день. Я рассказал ей все о драке (не уточняя повода, приведшего к этому инциденту), и, кажется, она осталась довольна. Мало кто из ее хлипких друзей-музыкантов мог отвешивать или выдерживать подобные тумаки!
— Надеюсь, ты сделал с тем парнем все, что надо? — спросила она.
— Ну! Конечно, сделал… Я взбил из него гоголь-моголь.
— Как жаль, что я этого не видела. Слушай, а нельзя кого-нибудь «взбить», когда вы будете играть с йельской командой?
— Сделаем…
Я улыбнулся. Она тоже любит простые радости жизни.
— Дженни разговаривает по телефону. Эту информацию выдала мне студентка, дежурившая у коммутатора.
— Спасибо, — ответил я. — Подожду здесь.
— Не повезло вам в матче с Корнеллом. В «Кримзоне» написано, что на тебя навалились сразу четверо.
— Да, и меня же еще удалили. На пять минут.
— Да.
Разница между другом и болельщиком заключается в том, что с последним говорить почти не о чем.
— Дженни уже закончила?
Взглянув на пульт, девушка ответила:
— Нет еще.
Интересно, на кого это Дженни транжирит время, предназначенное для свидания со мной? На какого-нибудь музыкального доходягу? Я ведь знаю, что некто Мартин Дейвидсон, старшекурсник из Адаме Хаус, дирижирующий оркестром Общества друзей Баха, считает, что ему принадлежат особые права на Дженни. Разумеется, не на тело — думаю, у этого парня ничего не поднимается, кроме дирижерской палочки. Во всяком случае, пора заканчивать с узурпацией моего времени.
— Где тут у вас телефонная будка?
— Внизу, за углом. — И она указала мне точное направление.
Я спустился в холл и уже издали увидел Дженни. Она оставила дверь кабинки открытой. Я приближался медленно, вразвалочку, надеясь, что вот сейчас она заметит мои бинты, мои боевые раны, заметит всего меня сразу — и так растрогается, что бросит трубку и ринется в мои объятия. Приближаясь, я услышал обрывки ее разговора.