— О каком? — спросил Кирилл.
— Ну как же! Настя получила все. Теперь она богатая невеста. Поэтому вы здесь, молодой человек?
— Как все? — удивился Кирилл. — Настя получила дом.
— Со всем его содержимым и участком, — подхватила тетя Александра, — этого разве мало?
— Я слышал еще про квартиру, — сказал Кирилл осторожно, — и про машину, и про украшения какие-то.
— Вот этого вам не видать! — тетя Александра потрясла перед Кириллом пухлым пальцем с перетяжками, как будто связкой сарделек. — Этого не видать! Квартира Нине, машина Диме, и вам больше ничего не достанется!
— А украшения?
— Послушайте, молодой человек, с этого нельзя начинать! Что вы все выспрашиваете? Поживиться хотите?
— Ваша дочь унаследовала какие-то украшения.
— Будь они прокляты, эти украшения! Моя дочь никогда не наденет на себя то, что принадлежало Агриппине! Я не позволю! Моя дочь… скромная разумная девушка, ей не нужны никакие проклятые стекляшки! Она ни за что не согласится оставить их у себя, я знаю…
— Не согласится оставить у себя бриллианты? — уточнил Кирилл. Это становилось интересным.
— Бриллианты нужны девицам вроде Нининой Светы, — продолжала тетя Александра с фанатичной убежденностью монаха-старообрядца, — но только не моей дочери!
— Чьей угодно дочери нужны бриллианты, — возразил Кирилл.
— Мама, чай. Боже мой, что с тобой? Почему ты такая красная?
— Я просто разговариваю, Соня. Я разговариваю с этим молодым человеком.
— Мама, тебе нельзя волноваться.
Пока она хлопотала возле матери, Кирилл смотрел на поднос. Вокруг синего молочника была белая лужица молока.
Если бы она шла и случайно выплеснула молоко, оно разлилось бы дальше и шире. Значит, она стояла под дверью, слушала, и у нее сильно дрожали руки.
Из-за чего она нервничала? Из-за матери, из-за бриллиантов или из-за того, что наследство разделили так несправедливо?
— Соня, ты что, не видишь, что мне капает прямо на платье! Господи, ты испортила мне платье! Ты что?! С ума сошла?!
Она кричала, и гневалась, и упрекала, и стенала, и поминала бота, а Соня все уговаривала ее не волноваться. Кирилл еще некоторое время посидел на перилах террасы и уже совсем собрался спрыгнуть в сад, подгоняемый все разрастающейся головной болью, когда поймал в буфетной дверце отражение Сониного лица.
На нем была написана такая неподдельная, настоящая, первоклассная ненависть, что он даже засмотрелся, забыв, что собирается спрыгнуть.
Анемичная Соня — Соня-служанка, Соня-дурнушка — яростно, всей душой ненавидела свою мать.
* * *
Примерно в середине пути на Кирилла вдруг напала невиданная робость.
Пока они целовались в светлых полуночных сумерках, пока — по очереди — прижимали друг друга к стене и тискали безумно и напряженно, все было хорошо. Он ни о чем не думал, и Настя не думала тоже. Он сильно ударился ногой о драконью лапу кровати и даже не заметил этого.
Он опомнился, только когда увидел над собой цветастый шатер с оборочкой.
Настя нетерпеливо стаскивала с него рубаху, и он вдруг перепугался.
Он сто лет не спал ни с кем, кто был бы ему не безразличен. Он забыл, как это бывает, когда к делу подключается голова. Ничего хорошего ее подключение не сулило — он немедленно начал осознавать то, до чего пять минут — секунд! — назад ему не было дела.
Последний раз он принимал душ сегодня утром в «Рэдиссоне». У него мятая и потная рубаха. Он забыл в Москве одеколон и купил на Невском увесистый конус «Фаренгейта», который так и лежал упакованным в целлофановую пленку на дне рюкзака. По шее перекатывалась витая золотая цепочка такой ширины, что, будь она еще чуть-чуть шире, на ней можно было бы повеситься. На цепочке имелось распятие, тоже весьма увесистое. И еще у него были трусы с рисунком из красных роз и сердец. Кирилл Костромин не предполагал никакого романтического приключения, когда собирался в Питер, а эта захватывающая дух красота единственная оказалась не в стирке.
Любая, отдельно взятая, деталь способна была остудить даже влюбленную женщину, а Настя не была в него влюблена.
— Ты что? — спросила она, насторожившись, и перестала тянуть его руку из плотного манжета рубахи.
— Ничего, — пробормотал он, думая о том, что его рубаха воняет потом, а под джинсами в изобилии присутствуют красные сердца и розы.
— Я делаю что-то не то? — помолчав, прошептала она. — Тебе… неприятно?
Не мог же он сказать ей про трусы!..
— Мне приятно.
С тех самых пор, как в универсаме он покупал три черных, семь батонов и два килограмма овсянки, а весь продовольственный отдел смотрел на него, он до смерти боялся попасть в смешное положение.
В гостиницах ему всегда было дело до того, что о нем подумает горничная. В ресторане он ел только то, что было принято есть — лосося, цветную капусту, лобстера, мидии, — хотя больше всего ему хотелось картошки с котлетой. В самолетах он никогда первый не накрывался пледом, ждал, когда это сделает кто-то еще. Он всегда заранее долго и нудно узнавал, принимают ли в магазине кредитные карточки, чтобы не выглядеть дураком перед кассиршей. До кассирши ему тоже было дело.
Нужно было срочно что-то придумать, чтобы Настя не решила, что он импотент, или интимофоб, или гомосексуалист — и подобное в том же духе.
— Кирилл, ты… больше ничего не хочешь?
— Хочу. Тебя.
Нет, он не может уйти в ванную. Тогда она точно решит, что у него расстройство желудка. Почему за весь день он так и не приготовился к тому, что произойдет, как только за ними закроется дверь? Он мечтал об этом со вчерашнего дня — и не приготовился!
— Слушай, — сказал он шепотом, — я, наверное, весь потный.
— Не весь, — невнятно пробормотала она в ответ, — только местами.
Он сверху видел ее макушку и черный разлив волос, а лица не видел. Столкновение с сердцами и розами приближалось.
Теперь он чувствовал ее всю, сверху донизу, от шеи до маленьких прохладных пальцев — на себе. Губы скользили, и следом за ними волосы, и он больше не вспоминал ни про сердца, ни про розы. Она была прохладная и свежая и странным образом не остужала, а распаляла его, и он весь покрылся «гусиной кожей», когда она зачем-то укусила его в предплечье.