Счастливое петербургское детство вспоминалось чередой праздников – таких, как тот домашний маскарад, где она была одета пажом. Рождество, несуровая зима, скрип санных полозьев, отцовская шуба с седыми бобрами, шоколад от Жоржа Бормана, сползающая змейкой золотистая мандариновая кожура, лимонная кожура чудесных эрмитажных голландцев, голубые василеостровские линии, Бестужевские курсы, горячие разговоры о будущем – своем будущем и будущем России, несуровая петербургская зима, чайная на углу Среднего и Седьмой линии, пара чая – маленький яркий чайник с заваркой на большом чайнике с кипятком, и так славно греть об них руки, горячие бублики, веселый мичман с прозрачными серыми глазами, несуровая зима, скрип санных полозьев, запрокинутое счастливое лицо…
Мичмана звали Володей. Он стал лейтенантом флота, они были помолвлены, началась русско-японская война… Письма шли очень медленно, газеты страшно было открывать. Лейтенант Владимир Ланской погиб в бою при Цусиме, океанские воды сомкнулись над его телом, а письма от него долго еще приходили в Петербург…
Лида замкнулась, ушла в себя. Годы проходили, она отказалась от мысли о замужестве, зато привязалась к своим племянникам, детям брата Ванечки. Занималась с ними языками, музыкой – она хорошо играла на фортепьяно…
Потом началась война. Лидия Антоновна вязала носки для солдат, собирала посылки, ухаживала за ранеными в госпитале святой Елизаветы. Хотела было пойти в сестры милосердия, но не смогла расстаться с племянниками, слишком была привязана к ним. Потом одна за другой случились две революции, и нормальная жизнь кончилась.
Ванечку убили на улице пьяные дезертиры. Те самые солдаты, для которых она вязала носки и собирала посылки с теплыми вещами, галетами и шоколадом. Они просто разорвали его, как дикие звери, за то, что у него были хорошее пальто и чистый белый воротничок.
Увидев то, что от него осталось, Лидия Антоновна хотела умереть, но потом поняла, что не имеет на это права: она должна была спасти Лику, свою невестку, и племянников. Ванечка всегда повторял: «Лика неприспособлена к жизни», и Лика поверила в это. Оставшись без мужа, она совершенно растерялась, завела знакомство с какими-то странными людьми, то ли теософами, то ли анархистами. Лидия Антоновна быстро взяла управление на себя, собрала что-то из вещей и повезла всех на Украину – Лику, племянников, горничную Настю и кухарку Федосью. Поезд был набит битком, чьи-то ноги свисали с третьей полки, кто-то спал под скамьей. Но через несколько часов поезд остановился, и пришлось пересаживаться на другой, еще более набитый. Племянник Юрочка, младший, спал во время пересадки, его пришлось нести, и чемоданы тоже. Лика, наконец, сумела забыть, что она совершенно не приспособлена к жизни, и помогала как могла. Настя тоже вела себя прилично, а Федосья принципиально отказывалась что-нибудь нести, повторяя: «Что я вам, ломовиком нанялася?»
Однако при следующей пересадке, в еще более набитый поезд, она все-таки взяла один чемодан… Правда, после этого ни Федосьи, ни чемодана Лидия Антоновна больше не видела.
На одной из станций Лидия Антоновна пошла за кипятком. Сойдя с перрона, торопливо шла среди грязной озлобленной толпы, завернула за угол и вдруг столкнулась нос к носу с огромным небритым мужиком, в котором узнала петербургского дворника из Ванечкиного дома – Селивана. Увидев знакомое лицо, она глупо обрадовалась, окликнула Селивана и спросила его про кипяток. Селиван вдруг нехорошо заулыбался и пошел на нее, хриплым злорадным голосом говоря:
– Кипяточку тебе, барыня Лидия Антоновна? Отпила ты свой кипяточек! Убегаешь, барыня? Далеко-то не убегешь! Попили нашей кровушки-то, да вышло время, теперича наш черед! Под поезд тебя, барынька, надобно спущать, под самые колеса!
Лидия Антоновна хотела спросить Селивана, когда же это она пила его кровь, – тогда ли, когда дарила его детям сласти к Пасхе и к Рождеству, или тогда, когда помогла отстоять от призыва хворого Прошку, старшего Селиванова сына… Но слова застряли в горле, и она только в ужасе отступала перед этим надвигающимся на нее грязным и небритым воплощением народного гнева… А потом она потеряла сознание от страха, голода и усталости и рухнула как подкошенная на грязный пол.
Придя в себя от холода, она увидела рядом какую-то сердобольную старуху, которая помогла ей подняться и доковылять до перрона. За время ее беспамятства поезд с родными ушел, обморок оказался первым знаком начавшегося у нее сыпного тифа. Та же старуха кое-как доволокла ее, больную, до своей лачуги, не дала умереть. Выздоровев, Лидия Антоновна пробралась на Украину в поисках своих. Много позже, в Одессе, ей удалось найти одну только Настю. Грубо накрашенная, вульгарно одетая, девушка проводила свои дни среди французских моряков. Увидев Лидию Антоновну, она горько разрыдалась. Рассказала, как чудом прорвались они на юг, как едва не расстрелял Лику страшный комиссар на пограничной станции, как напали на поезд какие-то бандиты и тут уже окончательно потеряла она «барыню Елену Андреевну с мальчиками».
Лидия Антоновна повсюду искала Лику с племянниками, но следы их затерялись. Кто-то говорил ей, будто видели их на пароходе, уходившем в девятнадцатом году из Одессы в Константинополь, кто-то, пряча глаза, рассказывал, что погибли они во время махновского налета на Екатеринослав…
Лидия Антоновна ничему не верила, но поплыла на пароходе в Константинополь в слабой надежде встретить там своих. Здесь пригодилось ей умение играть на фортепьяно, только уроками она и жила. Здесь же вместо невестки и племянников снова повстречала она Настю, и добрая девушка помогла с работой… Но о Елене Андреевне и ее детях никто ничего не знал.
Лишь взмах платка и лишь ответный взмах.
Басовое взывание сирены. И вот корма.
И за кормой – тесьма
Клубящейся, все уносящей пены.
Сегодня мили и десятки миль,
А завтра сотни, тысячи – завеса.
И я печаль свою переломил,
Как лезвие. У самого эфеса.
А. Несмелов
Перед синематографом «Парадиз» курил молодой турок. Взглянув на подошедших, он печально вздохнул и отвел глаза. Горецкий со спутниками вошли в темный зал. Навстречу посетителям вышел сутулый старик-билетер, собираясь проводить их на свободные места. Керим вполголоса затараторил по-турецки. Горецкий сунул в протянутую ладонь старика тускло сверкнувшую монету, и тот, пробормотав слова благодарности, отступил во мрак.
Борис, пригнувшись, чтобы не мешать зрителям, двинулся по направлению к экрану, на котором темноглазая дива, заламывая руки, клялась в любви усатому господину в генеральском мундире несуществующей армии.
Тапер с невыносимым темпераментом терзал полуживое фортепьяно. Подойдя к музыканту почти вплотную, Борис увидел в темноте зала стриженый мужской затылок, белый стоячий воротничок над воротом потертого сюртука и вернулся назад, вполголоса бросив Горецкому: