— Лучше я останусь здесь. В самолете и то было плохо… потому что там не было никого из знакомых… Меня нельзя оставлять в одиночестве в незнакомом пустом доме.
— Всего на одну ночь…
— Почему ты должна оставаться с ним? Он спит. Он не знает, здесь ли ты или тебя нет рядом. Родители никогда не дежурят в больнице возле своих детей. Я про такое впервые слышу. Персонал не имеет права допускать такие вольности.
— Слышала, что сказал доктор? Правила меняются.
— Да, но к худшему. Твой отец никогда не позволил бы мне лететь сюда, если бы знал, что ты бросишь меня на произвол судьбы, Бриджит. Я заболею опять, если ты оставишь меня одну.
Бенет осторожно высвободила палец из цепкой хватки Джеймса. Он не пошевелился. Неприязнь к матери переполняла ее, она уже почти ненавидела ее. Когда Мопса рассуждала подобным образом — причем весьма рационально — хоть и выказывая при этом все признаки крайнего эгоизма, у Бенет возникало чувство, что все ее сумасшествие — игра, затеянная с целью привлечь к себе внимание окружающих. Конечно, такое заключение ошибочно. Невозможно притворяться сумасшедшей, имитировать душевную болезнь на протяжении долгих лет и с такой изобретательностью.
«Ты не должна поддаваться ненависти. Ты должна жалеть ее», — внушала себе Бенет.
— Мама! Ты будешь в полной безопасности. На окнах крепкие ставни, дом надежно запирается. На каждом этаже телефонный аппарат. И район наш совсем не хулиганский.
— Я не уйду отсюда без тебя, Бриджит. Ты не заставишь меня. Я могу спать на стуле. Я могу спать на полу.
— Тебе этого не позволят. Оставаться разрешают только родителям. Слушай, давай поступим так… Я отвезу тебя домой, потом вернусь сюда, а рано утром опять буду дома.
— Рано утром мне надо быть в клинике, чтобы проходить тесты.
Лицо Мопсы превратилось в каменную маску. Ничего, кроме непробиваемого упрямства, не выражал ее взгляд. Она уже не смотрела на дочь умоляюще, а отвела глаза в сторону, и тут Бенет показалось, что мать сделала это, чтобы скрыть нарастающую в ней злобу.
Бенет поглядела на спящего Джеймса. Испаритель непрерывно накачивал в прозрачную палатку пар. Она встала, взяла со спинки кровати свое пальто.
У нее создалось впечатление, что дежурная сестра крайне удивилась, услышав от Бенет, что та не намерена оставаться с ребенком на ночь. Более того, у медсестры во взгляде мелькнуло нечто вроде осуждения. Зато Мопса, проведшая достаточно долгие периоды своей жизни в различных клиниках, откровенно обрадовалась тому, что они покидают не лучшим образом действующее на ее нервы помещение. Она бодро зашагала к лифту.
По сравнению с больницей дом, конечно, манил уютом, несмотря на не разобранные пожитки и голые, без картин и фотографий стены. В нем было тепло, светло и относительно комфортабельно.
Но Бенет не находила себе места при мысли, что Джеймс просыпается в своей влажной парилке и обнаруживает, что ее нет рядом. Зачем она покинула своего сына? Какую пользу принесло это Мопсе?
Мопса проглотила дозу снотворного, лишь только они вошли в дом, и через десять минут уже мирно почивала у себя в комнате.
В шесть утра, проходя мимо ее двери, чтобы приготовить на кухне чай, Бенет слышала, как та безмятежно похрапывает.
Она позвонила в больницу, поговорила с дежурной сестрой, и ей сообщили, что Джеймс в прежнем состоянии. Ночь он провел беспокойно. Сестра не сказала, звал ли он маму, плакал ли из-за того, что ее не было рядом, а сама Бенет не набралась мужества спросить об этом. Ее сердце подсказывало, что именно так и было. Малыша раньше никогда не отрывали от нее. Они были неразлучны.
Если б только тесты Мопсы проходили в этой же больнице! Так нет же. Как назло, ей предстоял многомильный путь на другой конец города по лабиринту разросшихся лондонских пригородов, а обратно к Джеймсу придется пробиваться через уличные пробки.
Со дня появления сына на свет она впервые чувствовала себя виноватой перед ним, ощущала, что предала его.
Мопса спустилась вниз ровно в восемь в серой юбке от выходного костюма и светло-голубом джемпере из ангоры с ниткой жемчуга на шее. В это утро она предстала не в роли скромной замужней леди из среднего класса, а скорее элегантной и в меру самоуверенной деловой женщиной. Даже ее волосы, обычно растрепанные и неумело остриженные, выглядели аккуратно. Неброский макияж омолодил ее, не оставив и следа вульгарности, свойственной дамочкам легкого поведения.
Она не спросила про Джеймса, а Бенет не сказала ей, что звонила в больницу. Мысли Мопсы были заняты предстоящими тестами и тем, как она выглядит. Стоит ли ей накинуть голубой плащ или пиджак от костюма? Или и то и другое вместе?
Джеймс как бы не существовал для нее. Такое пренебрежение больно ранило Бенет. Она не в состоянии была даже проглотить чашку чая в присутствии матери. Ее душило негодование. Ей хотелось с силой встряхнуть мать за плечи, выкрикнуть прямо в лицо все, что накопилось со вчерашнего дня, за ночь и за это утро: все свое возмущение безразличием к ее сыну, к ее ребенку, к самому дорогому, что у нее есть на свете.
Она знала, что порыв ее не принесет пользы никому. Ждать сочувствия или хотя бы понимания от Мопсы бессмысленно, требовать — жестоко.
«Как бы она ни вела себя, я не должна ее ненавидеть. Она больна, и она моя мать».
Уже в машине, выезжая из Хэмпстеда, Бенет обрела нужный тон в общении к матерью — заговорила холодно, безапелляционно.
— Я высажу тебя у Ройял-Истерн и поеду к Джеймсу. Когда освободишься, возьмешь такси до дома или до детской больницы. Это очень просто, и с тобой ничего не случится. Видишь, я записала для тебя оба адреса.
Она ожидала бурю протестов, но ошиблась. Мопса вновь впала в состояние эйфории, готовая угодить дочери, упрекала себя в эгоизме, великодушно обещая, что подобное никогда не повторится. Она жалела, что заставила Бенет вернуться с ней домой прошлой ночью, но в такое сияющее утро трудно поверить, как может человек быть напуган и растерян в глухой ночной час. Бенет возвращалась той же дорогой, через те же узкие улочки, по которым везла Мопсу в клинику Ройял-Истерн в Тоттенхэме, по возможности срезая путь, но на повороте с Редьярд-гарденс на Лордшип-авеню все же застряла в пробке.
На перекрестке шли ремонтные работы, и, заняв место в медленно продвигающейся очереди разогретых и уныло сигналящих автомобилей, Бенет обозревала через окошко район, где когда-то жила.
Здесь очень многое изменилось. Деревья на Редьярд-гарденс настолько безжалостно постригли и пообрезали, что из земли торчали только их обезглавленные туловища. Целые кварталы стали необитаемыми. Двери и окна многих домов были заколочены ржавыми листами железа.
Мопса бы точно не удержалась и высказалась бы по поводу того, как Лондон превращается в трущобы.
В дальнем конце Лордшип-авеню в лучах яркого солнца на фоне голубого неба красовалось лишь одно высотное здание — сияющая стеклами просторных лоджий башня с пентхаусом на крыше. Когда Бенет с подругами — Мэри и Антонией — снимали в этом районе мансарду, подобного символа возросшего благосостояния лондонцев еще не существовало. Был пустырь, пересеченный каналом и траншеями газопровода.